Именно на этом пасторально-богобоязненном фоне во мне и проклюнулись первые зерна богохульства. Однажды во время похорон, которые проходили в этой торжественной, увешанной знаменами церкви, я повернулась к маме и громко поинтересовалась:

– МАМУЛЯ, А ГДЕ ТВОИ СОСКИ?

Она быстро закрыла мне рот ладонью и вынесла под громкое лютеранское «Ах!» Не понимаю, правда, почему. Им, значит, можно было жаждать узреть незримое, а мне почему-то нет, хотя мой интерес был не менее законным, чем их. И это был не последний раз, когда я пыталась отыскать в церкви мамины соски, но в последний – когда я объявила это во всеуслышание.

Все они были очень домашними людьми, но мой отец почему-то не чувствовал себя среди них как дома. Проповеди, который он читал, все больше и больше отдалялись от идеалов Мартина Лютера и стремились к чему-то другому, но только моей матушке было ведомо – к чему именно. Она знала, что мой отец постепенно становился католиком. Что он устал от виноградного сока и ему хотелось вина.

Устроено все следующим образом: когда женатый священник другой веры переходит в католицизм, он может обратиться в Рим за разрешением стать женатым католическим священником. И тогда – да, ему будет позволено сохранить жену. И даже детей, какими бы гадкими они ни были. Ватикан должен пересмотреть его дело и провозгласить такого священника годным к службе (дело моего отца одобрил Джозеф Ратцингер, позже взявший имя Папы Бенедикта XVI, а еще позже отрекшийся от папства и ставший загадкой в эльфийских туфлях, бродящей по частным садам среди розовых кустов, с глазами, похожими на два черных немигающих бутона). Получив это одобрение, человек мог начать готовиться к священнослужительству и получить посвящение, но только после того, как каждый член его семьи пройдет психиатрическую экспертизу и сдаст тест.

На посвящении в сан он лежал плашмя на полу, и я на мгновение забеспокоилась, что его сейчас начнут пинать и, может быть, даже ногами. Церемония длилась ровно столько, сколько и было обещано: целую вечность. На мне было мое самое противное и колючее платье цвета непогоды, и я всю церемонию ерзала на стуле, что чуть позже обрело некий особый смысл. Рядом со мной сидела мама, и я поняла, что именно она была тем, что отличало его от всех прочих священников. И я тоже. Когда все закончилось, все стали называть его отцом, но я и раньше его так называла, так что для меня ничего особо и не изменилось. Все отцы верят, что они – Боги, и я считала само собой разумеющимся, что мой отец верил в это как-то особенно сильно.

В его голосе всегда звучала некая торжественная каменность, словно он только что спустился с горы со скрижалями в руках, и неважно, что он говорил: «СРАНЬ», «НЕ-Е» ИЛИ «С РОЖДЕСТВОМ, ТУДЫТЬ ЕГО РАСТУДЫТЬ».

Эту особенность унаследовала и я, за что очень ему благодарна.


Голова отца высовывается из дверного проема и напоминает мне планету, лежащую к Солнцу ближе, чем наша. Под мышкой у него толстенный талмуд, посвященный фальшивым Папам – судя по его размерам, их, наверное, было немало. Стекла наших с ним очков бликуют с родственной близорукостью, и я смотрю на отца со сложной нежностью во взгляде. Помню, как он прочитал мне проповедь под названием «Блудная дочь», когда я впервые сбежала с Джейсоном лет в девятнадцать. Чуть позже я вернулась к ним с коротким визитом и пела в церковном хоре со старшей сестрой в боковом алькове церкви, рядом со старым хрипящим органом, в окружении церковных свечей. Я слушала его, опустив голову, и хорошо запомнила узор на полу в церкви. В его версии я была никудышным сыном свинопаса, который сбегает из дома, но все равно с жалобным хрюканьем приползает обратно, растранжирив последние деньги. Тогда я не знала, как реагировать на его слова, стыдиться или потешаться, теперь же понимаю, что они оказались пророческими. Все эти годы я почесывала пузико своим внутренним свинкам либерализма, агностицизма, поэзии, блуда, сквернословия, чревоугодия и желания посетить Европу, но вот я снова дома, и сюда всем этим свинкам дорога заказана.