И когда болонка умирала, Федька, прижав свою голову к ней и задыхаясь от слез, умолял собаку не оставлять его одного среди этого ада, не уходить отсюда туда, откуда, как он слышал, никто уже назад не приходит. И целый день, и целую ночь мальчик удерживал болонку от этого долгого странствия, целовал ее белые лапки, грел ее на своей исхудалой, покрытой синяками груди.

И когда болонка наконец решилась умереть, когда ее выбросили в помойную яму, Федька долго ходил туда и плакал над этою безвременною могилою существа, воспитанного на подушке и вскормленного чистейшими сливками. Федька даже вытащил труп болонки и переместил его в мусорную кучу, с тайным упованием, что его бедный товарищ очнется, станет на задние лапы и, тихо повизгивая, начнет нежно поцарапывать ему лицо и руки…

Собака издохла – Федька выжил!

– Этот мальчишка живуч! – решили про него в подвале, – разумеется, далеко не к выгоде Федьки. С ним перестали соблюдать даже простую осторожность. Этот мальчик живуч – значит, он выдержит все. Этот мальчик живуч – бей его чем попало!

Сколько раз Федька завидовал издохшей собачонке; как бы он хотел быть на ее месте! Променять этот грязный подвал на спокойную мусорную кучу, в которой так тихо, неподвижно лежала болонка… «Злая, зачем не взяла меня с собою? Ишь, одна ушла туда!» – жаловался мальчик, забегая к старому мертвому другу… Ей и весной будет хорошо… Дворник сказал ему, что в апреле или мае приедут мусорщики, свалят все это в телегу, выбросят потом в Неву, а та на своих волнах унесет далеко, в синее море!.. И когда мертвая собачонка будет, таким образом, совершать свое странствие по льдинам и по волнам неведомых голубых вод – Федьку станут все так же бить, все так же мучить, как били и мучили, когда она становилась около него на задние лапы и ласкалась к брошенному мальчишке.

Волчок – тот не ласкается… Тот только себя позволяет ласкать, да и то ворчит: не поймешь, нравится ли ему это или неприятно!..

Часто Волчок вместе с Федькой убегали на улицу; когда голод загонял их назад, обоих били одинаково. Но Волчок скалил зубы, огрызался, норовил цапнуть бичующую его руку – а Федька не смел даже делать этого; он мог только стонать да жмурить глаза, чтобы не видеть, откуда полетит на него жестокий удар… Мальчик совсем бы одичал здесь, стал бы зверенышем, идиотом, к тому вело воспитание настоящих акробатов, бесшабашные побои, но… здесь была Каролина.

Каролина – дебелая немка, с глупым лбом и еще более глупыми глазами… Совсем телячьи… Она, как бир, как газета, была нужна Фридриху. Она годилась умением читать и писать, и в минуты откровенности признавалась Алексею, что папенька ее имел собственное мастерство, а маменька даже приходилась сродни пастору! Столь высокое положение было принесено ею в жертву прекрасным формам Фридриха, обтянутым в голубое трико с серебряными блестками. В этом костюме он походил, по ее объяснению, на настоящего «хорошего, гладкого рыба», хотя она тут же прибавляла, что «натюрлих, таких красивейших рыбов в природа нет!»

Каролина-трезвая была грозою для глупого Федьки… Он забивался от нее под стол, под лавки по всем углам.

Каролина-пьяная мыла мальчишку, стирала его и кончала тем, что, разревевшись, усаживала ребенка рядом и, обдавая его запахом перегорелой водки, рассказывала ему такие чудные вещи, ради которых глупый Федька был готов перенести вдвое более побоев от трезвой Каролины.

Небо сходило в этот вертеп и сияло мальчику всеми своими неисчерпаемыми солнцами… Живительная весна будила в душе его хиревшие под снегом цветы, и радостно раскрывался он ей навстречу, курясь благодарным ароматом; счастливой росой падали слезы на это детское, но уже измученное сердце…