– Мальчик на улице – ловите мальчика!..
Он слышал этот крик, и, когда шаги затихли, он, переступив через добрую (она не скрипела: «холодно») калитку на улицу, припал к земле, присел на корточки, словно волк, отбивающийся от травли, и стал слушать, нервно, чутко слушать, до боли в ушах. Эта тьма казалась ему наполненною чьими-то осторожными, крадущимися, подстерегающими, сдерживающими дыханиями… именно дыханиями. Дышали за углами, дышали в воротах, дышали под воротами, дышали вверху. Вот ведь, только что он выскользнул из-за забора, а там уже тоже дышат, и как лукаво!.. Только шевельнись!.. Господи! Да и над самым ухом кто-то дышит… холодом в лицо ему веет… Даже фонарей боялся глупый Федька!.. Таковы мучения преступной совести (помилуйте, мальчик – и на улице!), что его пугало теперь их сонное мигание! Положим, они спят; вот этот даже весь закутался паром – ничего не рассмотришь. Положим, они теперь еще не видят, а как вдруг он только шевельнется – они и откроют свои тусклые желтые глаза и изо всех ворот выскочат эти невидимо-дышущие, и за ним вдогонку… Вон сапог на железном пруте; крендель, когда-то золотой, а теперь точно побывавший в гостях у трубочиста, – ясное для моралиста изображение запятнанной грехами совести; вывеска, сорвавшаяся со стены и одним концом висящая вниз; ставня, которую забыли запереть, все это: и сапог, и подружившийся с трубочистом крендель, и вывеска, и ставня, вместе с тысячами невидимых дыханий, вместе с фонарями, которые, пожалуй, только притворялись спящими, – все это, озленное от холода, натерпевшееся от скуки, протянется к нему и заскрипит, заплачет, заорет, зашепчет:
– Мальчик на улице – ловите мальчика! Мальчик на улице – ловите мальчика!..
А из того красного, налившегося кровью окна протянется вдруг рука, длинная красная рука…
И глупый Федька уже видел, как она неслышно, но быстро скользит за ним по улице… Чем далее он убегает – тем и она длиннее, тем больше становятся ее цепкие пальцы… От нее не уйдешь…
А тут, как нарочно, фонарь близко… «Не мигай так, пожалуйста, не мигай, закрой глаза свои!.. Зачем тебе смотреть на бедного мальчика?.. Ведь он ничего не сделал тебе!»
Светлый круг на снегу и на тротуаре под фонарем особенно пугал глупого Федьку… Только выбежит – и этот круг двинется, нагонит и, куда ни кинешься, все будешь в нем, как на блюде, на виду, так что всякий может заметить, схватить и вернуть опять назад за эту плачущую всеми своими петлями дверь, чтобы опять сидеть в грязном углу, молчать, когда тебе ломают колени, не плакать под розгами, голодать, когда едят другие, и по первому знаку немца Фридриха перекидываться на руках, проскакивать в обруч, вертеться колесом и подымать больными зубами, простуженными, больными зубами табуретку…
Чу? Что это?.. Сапог заскрипел на своем железном пруте… Неужели и ему надоело висеть? Неужели и крендель закачался потому, что ему захотелось еще раз отправиться к трубочисту в гости?.. Или это они жалуются на него, глупого Федьку, и качаются укоризненно?.. Нет, не должно быть!.. Ведь они каждый день слушали, как он рыдает под колотушками Фридриха; разве они не видели, как его не раз тащили домой за волосы по этой самой улице, наделяя побоями, точно не могли дождаться, когда за ними проскрипят дряхлые петли дверей?..
Нет, не должно быть!.. Это ветром потянуло…
Фонари все так же мигали – дремотно, сонно…
Дыхания за углом замирали, точно они улетали отсюда по домам; пятно света вокруг фонаря все было на том же месте и только дрожало, а когда ветер пробегал по улице – вздрагивало еще сильнее: верно, и ему было здесь холодно, как холодно было огоньку, трепетавшему в фонаре…