Обычно весёлая, не задумывающаяся о жизни Палашка, потрёпанная и исхудавшая, стала часто ронять слёзы.
– Прости меня, доченька. Плохая я тебе мать. И свою жизнь загубила, и тебе счастья при такой матери, поди, не видать.
– Счастье не палка, в руки не возьмёшь, – тяжко вздохнув, молвила Пистимея.
– В храм пойду, грехи замаливать. Авось Бог и простит.
– Далеко грешнику до Царствия Небесного, – вновь вздохнула мамка. – Надо было допрежь о грехах своих думать.
– Ох, надо бы, Пистимея, – горестно покачивала головой Палашка. – И хоть бы чадо родить от князя. Сколь у меня их было! А то ведь от святотатца и изувера Агея Букана. Срам!
– А тебе-то отколь ведать? Ты ведь, прости господи, у кого токмо в постели не бывала. Тьфу!
– Плюй, серчай на меня, бабка Пистимея. Заслужила… Но я точно высчитала. День в день сходится… Да и глаза его сиреневые.
– Эко, нашла примету. Мало ли у людей глаз сиреневых.
– С кем спала, таких глаз не видела. Токмо у одного Букана.
– Да где тебе было разглядеть, коль очи свои непутевые всегда были винцом залиты. Не верю, что от святотатца, кой противу русича меч поднял и за поганых татар стоял. Не верю! Марийка наша от доброй христианской души. Нрав-то у неё мягкий и робкий, да и лицом, почитай, вся в тебя. Красной девицей будет. А то заладила: от Букана, от Букана. Не поминай мне больше этого изверга! Не зря его ростовцы живота лишили.
– Не буду, бабка Пистимея… Не буду.
Руки у Палашки мелко тряслись, и всё её нутро жаждало горькой.
– Страдаешь, беспутная.
– Страдаю, бабка. Пойду последний раз в питейную избу, а завтра, чуть свет, в храм. Вот те крест!
– Ох, чует моё сердце, добром жизнь твоя не кончится. Дьявол тебя полонил. Тьфу!
Марийки в этот час в избе не было: отослала её Пистимея на Плещеево озеро, дабы рыбки раздобыть.
Палашка же вернулась в избенку пьяней вина. Как переступила порог, так замертво и рухнула на земляной пол. Утром, опохмелившись капустным рассолом, хватаясь худенькой рукой за впалую грудь, глянула скорбными глазами на Пистимею и молвила:
– Даст Бог сил в храм сходить, а там и помирать буду. Чу, грудная жаба прихватывает. Отгуляла свое… А грехи мне свои не замолить. Права ты, Пистимея. «Далеко грешнику до Царствия Небесного». Бог долго ждёт, да больно бьёт. Такая уж судьба моя горькая.
– Да ты что, маменька? Не плачь, ради Христа! – метнулась к матери шестнадцатилетняя Марийка. – Вместе будем в церковь ходить. Бог тебя не оставит.
– Помолись за меня, доченька. У тебя душа чистая, непорочная.
– Помолюсь, маменька, непременно помолюсь.
– А мне уж недолго. Отгуляла Палашка-милашка.
Мать горько улыбнулась и, поочередно глянув на дочь и Пистимею, тихо молвила:
– На чердак бы мне взобраться.
– Да куда уж тебе, – махнула рукой бабка. – В чём душа держится. И чего тебе там, среди хлама понадобилось?
– На чердак! – непоколебимо повторила Палашка и, немощной рукой толкнув дверь, переступила порог и вышла в сени.
По крутой лесенке не шагала, а вползала. Сверху её подтягивала руками недоумевающая Марийка, а Пистимея, опершись обеими руками на клюку, сердито шамкала беззубым ртом:
– Спятила, неразумная. Бесы в башке-то от винного запоя.
Оказавшись на сумеречном чердаке, Палашка долго отдыхала, а затем, нетвердо ступая ногами, пошла к груде хлама.
– Подь сюда, доченька. Разметай всё, пока рогожу не увидишь.
– Да зачем, маменька?
– Разметай!
Когда Марийка раскидала по сторонам чердака, освещённым небольшим оконцем, старую утварь и прочий хлам, она и в самом деле увидела полуистлевшую рогожу, под коей что-то топырилось. Вскоре в трясущихся руках Палашки оказался небольшой темно-зелёный ларец, расписанный золотными узорами.