4 января:
– Пленные черниговцы доставлены в Белую Церковь.
– Армия конституционалистов занимает Белую Церковь.
Далее:
смотри учебники истории —?
От автора
Коротко объяснюсь.
Очевидно заранее: так не было! – воскликнет некто, прочитав повесть; так не могло быть! – добавит другой. Согласимся: так не было. Все случилось иначе, и люди, мною оживленные, не таковы были, какими описаны.
Однако! отчего ж такое мненье, что и быть не могло? История не пишется в сослагательном наклонении, да; но и то верно, что каждый миг жизни, едва лишь миновав, уже История. Каждый шаг мог быть иным и – соответственно – влек бы иные последствия.
Поэтому отвергаю злословье придир; ведь есть же в тугом узле событий, и дел, и чаяний, и судеб людских нечто, воспрещающее, сказать с уверенностью: вот свершившееся; иначе же – никак!
Было. Не было. Могло ли быть? Кто ответит…
И еще. Есть в российской душе некое свойство, заставляющее ее терпеть даже и невыносимое. Но порой в не самый хмурый день накатится нечто неясное, и – взрыв! вспышка! с болью, с кровью на выдохе! уж не думая ни о следствиях, ни о смысле, ни даже и о жизни самой…
Тогда – вперед! В стенку лбом, лицом в грязь, давя, оскальзываясь, вновь вставая и вновь! – лишь бы не покориться… и уж не понять самому: зачем? для чего? а все та же мысль, и только она: не уступить!
И лишь после, когда совсем иссякнут силы, оглянешься! – а кругом пепелище, и вороний грай, и кровь стынет; тогда только, будто с похмелья проснувшись, спросишь себя: к чему?!
Но не будет ответа.
Впрочем, несообразность сия не одной лишь России свойственна…
Пролог: 1826 год, июль
Фельдъегерь спал, глядя на императора.
Плечи развернуты, руки по швам, каблуки сдвинуты, глаза выкачены – и в них абсолютная, ослепительно прозрачная пустота. Император понял это за миг до гневной вспышки, а сумев понять, осознал и то, что темные лосины – отнюдь не дань варшавской моде, а просто вычернены грязью по самый пояс.
И обмяк.
– Подпоручик!
Ни звука в ответ.
– Подпоручик!
То же: преданно сияющие пустые глаза. И ведь даже не покачнется, стервец…
– Эскадрон, марш!
Сморгнул, мгновенно подобрался, став ростом ниже, схватился за пояс, за рукоять сабли; тут же опомнился, щелкнул каблуками.
– От Его Императорского Высочества Цесаревича Константина Павловича Его Императорскому Величеству в собственные руки!
Выхватил из ташки засургученный пакет. Протянул.
Замер, теперь уже пошатываясь.
Николай Павлович, не стерпев, выхватил депешу излишне резко. Вскрыл. Цифирь… Обернувшись, передал Бенкендорфу. Уже и того хватило, что в левом верхнем углу означен алый осьмиконечный крест; так с Костькой уговорено: ежели вести добрые, чтоб не мучиться ожиданием, крест православный, ежели худые – папский, о двух перекладинах. Доныне истинных крестов не бывало.
– Давно ль из Варшавы, подпоручик?
– Отбыл утром пятого дня, Ваше Величество! Услышанному не поверилось. Ведь это ж быстрей обычной почты фельдъегерской! – да еще и коней меняя где попадется, и тракты минуя, чтоб разъездам польским в лапы не угодить, да, верно, и без роздыху вовсе… чудо!
– Как же сумел свершить такое, поручик?
– Скакал, Ваше Величество! Император усмехнулся.
– И что ж, быстро скакал?
– Не знаю. Ваше Величество! Понятное дело, где уж тут знать…
– А что в Варшаве?
– Не могу знать, Ваше Величество… однако из города был выпущен открыто, по предъявлении пропуска от Его Императорского Высочества!
Еще хотелось расспрашивать, но – усовестился. Спросил с непривычной мягкостью:
– Отдохнуть не желаешь, поручик?
– Никак нет, Ваше Величество.
– Тогда ступай, братец. Проводят тебя… – и едва успел отшатнуться: фельдъегерь, вздохнув освобожденно, устремился прямо на государя, лицом вниз; глухо, словно тряпичная кукла, ударился об пол и захрапел. По паркету из разбитого носа потекла тонкая алая струйка.