– Женька я, Возлюбленный! Фамилия моя такая, могу паспорт показать!
– Не надо, – отмахнулся я. Мне совсем не хотелось проверять у него документы: жив и ладно. Я встал и пошел включать чайник.
– Я тут похозяйничал немного, – смущенно сказал Женька, и я обнаружил, что чайник уже горячий, буржуйка растоплена, а в жестяном баке умывальника свежая порция воды, налитой из ведра, которое я каждый вечер приносил с собой из школы.
Я посмотрел на мужика. Здоров он был сильно: ростом с меня, широченный в плечах, костистый; лет ему было, не поймешь сколько: может, тридцать, а может, шестьдесят. Он снял сапоги и телогрейку, остался в растянутом свитере и босиком.
– Только ни заварки у тебя, ни кофе, – сказало чудовище по фамилии Возлюбленный. – Все баночки пустые. Что, хреново сторожам платят?
– Хреново, – согласился я и налил в граненый стакан кипяток из железного электрического чайника.
– А ты сахарку туда кинь, веселее будет, – посоветовал Женька. Говорил он с трудом из-за разбитого рта, но советы давал охотно.
Я взял из коробки два куска рафинада и алюминиевой ложкой размешал его в кипятке.
– Присоединяйся, – позвал я Возлюбленного разделить со мной трапезу.
Он шагнул к столу, взял железную кружку и повторил мои манипуляции с кипятком и сахаром.
– Да, – вздохнул он, отхлебнув кипяток, – скуден быт доблестных сторожей.
– Я учитель, – счел нужным я на этот раз поправить его, и достал из шкафа пакет с сушками. Вообще-то по утрам я варю себе пакет геркулеса, но сейчас на это не было времени. Женька взял одну сушку и бросил ее в кружку с кипятком. Я усмехнулся потихоньку – с его зубами только манку-размазню хлебать.
– Скуден быт самоотверженных учителей, – сказал Женька, жадно рассматривая, как набухает в кипятке сушка.
– А ты знавал лучшие времена? – хмыкнул я.
– Хочется сказать, что да, но придется признать, что нет. – Для своего бомжеватого вида он очень витиевато выражался. – Но я точно, брат, скажу: стакан кипятка и крыша над головой – это уже хорошо.
– У тебя все цело – руки-ноги? Кто тебя такого коня так уделал? Ты что, не отбивался?
– Так пацаны, дети еще! Я если такого пацанчика ударю, даже вполсилы – убью сразу! Подошли, говорят, дай, батя, курить! А я уже год не курю – не на что! – он гоготнул. – Так и сказал, не курю я, пацан, и тебе не советую. Их трое подошло, а потом человек пять еще откуда-то налетело. И столько в них злости! Не столько силы, сколько злости! Повязки какие-то белые на рукавах, на них черный крест нарисован. С ног меня сбили, пинать начали. Я думаю, если задену кого – сяду потом, у них мамы-папы, а я – бомж, хоть и Возлюбленный, но отброс общества. Поднялся я на корточки и побежал, сначала на четырех, потом на двух. Слышу, они сзади догоняют и орут кому-то: «Игореха, стреляй!» И ведь, правда, пальнули, гады, только темно, промазали. Гнались они за мной метров двести. Стрелять больше не стреляли, но гнались. Я уже все, думаю, выдохся. У меня ноги больные, почки они отбили, глаза кровью залило, не вижу ничего. Тут смотрю, забор высокий, я через него и перемахнул. Думаю, раз забор, может, охрана какая есть. Слышу, сзади кричат: «Отбой, пацаны, там Дрозд в сарае, он от бабы своей свалил!» Я до кустов добежал и сознание потерял. – Он потер заскорузлой ладонью-лопатой висок. – Сотрясение у меня, наверное, ну ничего, оклемаюсь, да пойду потихонечку.
То, что я услышал, мне не понравилось настолько, что расхотелось и пить и есть.
– Дрозд в сарае – это ты? – спросил Женька.
Я кивнул. Хоть я и стал официально Глебом Сазоновым, погоняло Дрозд, данное мне детками, когда я был Петром Дроздовым, приклеилось ко мне намертво.