И внезапно я стала замечать, что реже и реже приходит ко мне Иокаста. Поначалу я ощущала лишь зудящее нетерпение, затем оно переросло в сильное беспокойство. Я поняла, что не могу более без нее обходиться. Но в то же время я знала, что не дела задерживают ее во дворце, не Лай со своей приторной, давно опротивевшей Иокасте страстью. Она спала – все дольше для нее тянулись неясные сновидения, все сильнее захватывали они ее, все меньше желания у нее оставалось пробудиться, встать, надеть поблекшее платье Сфинкс и отправиться ко мне – во имя жертвоприношения.

Не успело еще солнце подкатиться к западной окраине Фив и тронуть слоистые стены укреплений, как Эдип пожелал снова увидеть старика. Теперь он сам поклонился незнакомцу и пригласил его сесть рядом, возле окна.

– Здесь много книг, – начал старик, однако Эдип тотчас же перебил его:

– Как твое имя, старик? Уж не Тиресий ли ты, не сын ли нимфы и не тот ли, кто в юности узрел Афину обнаженной?.. Не тот ли, кого люди зовут, когда в доме меж самых скрытых и тайных камней фундамента заводится ядовитая гадюка, не тот ли знаменитый слепец и прорицатель, не тот ли, кого боги наделили великим даром соединять в своем теле и мужчину, и женщину?

– Сынами нимф в наших краях зовут подкидышей и сирот, их всех нарекают «дарами богов». Что же до Афины, то много в ранние мои годы довелось мне увидеть обнаженных женщин, но была ли среди них Афина – то мне неведомо. Я и вправду, о, царь, змеелов, но слепец лишь постольку, поскольку ношу эту черную повязку. Как и всякий другой человек, я с легкостью рассуждаю о том, что было, есть и будет, и иногда оказываюсь прав. Мне уже так много лет, что единственную возлюбленную свою ношу я в себе самом, и в этом смысле являюсь собственным любовником и братом, впрочем, думаю, каждый старик в точности повторит все, сказанное мной. В одном лишь ты не допускаешь ошибки – мое имя Тиресий, но откуда тебе оно известно – для меня великая загадка. И все же я не удивляюсь, ведь ты – победитель коварной Сфинкс, чего же мне ждать еще от тебя!

– Прошло немного времени, но ты говоришь со мной голосом другого человека, я слышу рассуждения шута, а не пророка.

– Так должно каждому говорить с тобой, Эдип. Вокруг твоего города – дым да тление, но у тебя на голове сверкает корона, твои дети сыты, а солдаты сильны и красивы. В башне ждет тебя жена. Я не смею говорить с тобой открыто, ты ежедневно поднимаешься слишком высоко – и тебя не останавливают даже боли в твоих изуродованных ногах. Но, поднимаясь, ты топчешься на месте, ты идешь вверх, оставляя под собой понятия севера и юга, что будет, когда ты ощутишь ничтожность самой высокой башни твоего дворца?

– Твои намеки туманны и потому оскорбительны, ты хитер, но ты не всеведущ, если тебе нужно золото, я одарю тебя им сверх всякой меры, но в знак уважения ко мне и к моему подарку ты должен будешь удалиться прочь из Фив.

– На что мне золото? Ведь его никто не ценит в моих краях. Я не желал тебя оскорблять, но твоя корона мешает нам разговаривать. Сними ее.

Эдип в растерянности ощупал свою макушку. Ни короны, ни платка – лишь жесткие вьющиеся волосы. Губы Тиресия приоткрылись, обнажив беззубый провал рта, и старик чудовищно, хрипло рассмеялся. Тут же появились два стражника, и Эдип снова остался в одиночестве и волнении.

В третий раз Эдип позвал Тиресия к себе ночью, когда тонкий светящийся месяц уже преодолел половину небосвода и висел над дворцом, точно изогнутая бровь. Волнение теперь полностью захватило царя, он едва сдерживался, чтобы отдать приказ своим стражникам спокойным, горделивым голосом, но грудь его точно втягивалась внутрь непонятной клокочущей пустотой, которую он ощущал на месте привычно сжимающегося, но отныне словно бы вовсе отсутствующего сердца. Старик был немедленно приведен, туника его смялась, седые волосы прилипли к разрумянившейся морщинистой щеке, видно было, что его разбудили. Глаза закрывала черная повязка.