Этап – это худшее и самое трудное испытание, там царит полный зэковский и милицейский беспредел; не думаю, что сейчас что-то изменилось. Ситуация подвижна, человека перемещают, никто его не знает. Конвой может ошибиться, какое-то случайное слово или жест принять за сопротивление. Шаг в сторону – это, как известно, побег. Может произойти все что угодно. Формально обязаны отделять один вид режима от другого. Особый режим, конечно, всегда отделяли, но усиленный и общий часто перемешивались: очень опытные зэки перемешивались с первоходками. Происходили страшные вещи. Много точного и умного написано о лагерях и жизни в той системе – и Варлам Шаламов, и Анатолий Жигулин, и замечательная книга археолога Льва Клейна «Перевернутый мир». Но нигде я до сих пор не встречал описания этапа в том виде, в каком он предстал мне летом 81-го года, – звериное царство.

В каждом большом городе была остановка: сначала в Свердловске, потом в Новосибирске, в Иркутске, в Хабаровске. Везде несколько дней, новая камера, новые люди, новые разговоры. Некоторое время я провел в магаданской тюрьме. Позднее я узнал, что как раз решался вопрос, что со мной на самом деле делать. Многие из моих друзей, которые в это время уже были на Западе, развернули кампанию в мою поддержку и старались мне помочь оттуда. Несколько раз выступал в печати Бродский. Довлатов постоянно уделял внимание в своей нью-йоркской газете «Новый американец». Мой старший друг Лев Зиновьевич Копелев находился в Германии и в своих беседах с высшим руководством страны называл мою фамилию. В итальянском левом издательстве вышла книжка, в которой я принимал участие, и итальянские коммунисты ставили вопрос: «Что вообще у вас происходит? И при чем здесь наркотики, когда речь идет о научном работнике?» Были сомнения, не отправить ли меня все-таки на Запад.

Но в итоге я попал в поселок Сусуман Магаданской области. Это такой небольшой поселок, где заканчивается знаменитая трасса, дальше в сторону Якутии никакого пути нет. Зимой морозы достигали 60—68 градусов. Но климат сухой, его можно вынести. Мои впечатления от пенитенциарной системы в том виде, в каком я увидел ее на Колыме, более-менее соответствовали моему представлению о ней. В магаданской тюрьме не было ничего подобного тому, что я видел и в «Крестах», и во всех семи или восьми тюрьмах, в которых побывал на этапе. Там было относительно чисто, не было перегруженности, переполненности камер, регулярно давали простыни, выводили на прогулку. Там не было такого беспредела, когда непонравившегося зэка, как говорится, «пускают под молотки» подвыпившие охранники, чтобы развлечься и поразмяться.

А здесь все это было в избытке. Вероятно, миллионы теней погибших, которые ассоциируются с этим краем, каким-то незримым образом определяли политику областного начальства.

Одновременно со мной в лагере был баптистский священник, очень известный в своей среде. Это была баптистская группа «Совет церквей», в горбачевское время почти все они уехали из СССР в Канаду. Они сопротивлялись режиму, не разрешали сыновьям идти в армию и так далее. Фамилия этого священника была Редин, мы с ним вели долгие разговоры. Было несколько человек из Москвы, которые оказались на Колыме за свою деятельность, связанную с правом выезда из СССР в Израиль. Например, Борис Чернобыльский попал на Колыму за то, что милиционеру, который называл его жидовской мордой, сказал: «Прекратите ваши грубости». И все – сопротивление милиции, год лагерей.

В декабре 1982 года, через полтора месяца после смерти Брежнева, я был освобожден и в начале 83-го года вернулся в Ленинград. Мама была еще жива, мне удалось к ней прописаться. Казалось бы, история закончилась: человека освободили, он вернулся, и все. Но на самом деле тогда только все и начиналось.