– Твои братья – дураки. Они играли, и играли, и в конце концов проигрались в пух и прах. Сами виноваты, пусть и расплачиваются. Вам с отцом я, так и быть, я дам отсрочку. Выплатишь стоимость вашего имущества в течение года, покроешь часть долга. По рукам?
– А что будет с Микки и Ру?
– Они останутся у меня, отрабатывать.
– И как долго?
– Если будут очень стараться, пожалуй, управятся за десять лет.
– Десять лет?!
– Если будут очень стараться.
– Что они будут делать?
– А это уж моя забота.
Линн помолчала, пытаясь собраться с мыслями. Нет, это невозможно.
– Могу я с ними поговорить?
Маррон засмеялся.
– Сомневаюсь, что у тебя это получится.
– Вы что, пытали их? – вскрикнула Линн. – Что вы сделали с ними? Позвольте мне увидеть их! Пожалуйста!
– Ой, да смотри, – и Маррон, усевшись в кресло, широким жестом повел в сторону распахнутого окна.
Линн подошла и выглянула. Внизу сверкали на солнце изумрудной зеленью и благоухали пышными цветниками сады. Они были совершенно безлюдны. Дальше, за полем, у кромки леса под присмотром свинопаса рылись в земле свиньи.
– Я никого не вижу.
– Так-таки совсем никого?
– Ну… свинопаса.
– Ну вот.
– Что – вот?!
Маррон не ответил, лишь довольная улыбка тронула его губы. Понимание пришло не сразу. Оно подобралось украдкой и оглушило, будто обухом топора.
– Вы превратили в моих братьев в свиней?!
– Что значит превратил, – возмущенно сказал Маррон. – Они и есть самые настоящие свиньи, моя дорогая. Я просто, так сказать, придал им надлежащий облик.
– Ах вы…
Маррон предостерегающе поднял руку.
– Не советую кидаться на меня с кулаками! – мгновенно утратив всю ласковость, прикрикнул он. – Еще движение – и вон те ребята у дверей скрутят тебя так, что мало не покажется. Отойди от окна! Шутки кончились, и мое время тоже. Девочка, ты меня утомила. Твои Микки и Ру превратились в свиней и свиньями останутся. Как я сказал, если будут усердны, лет через десять, глядишь, и отработают долг.
– А потом?
– Потом посмотрим.
У Линн опустились руки. Что делать, она не представляла. Но и оставить как есть… смириться, что она десять лет не увидит братьев… Останется одна с отцом… а они все это время будут…
– Все, уходи. Прощать я их не собираюсь, – соскучившись, сказал Маррон, и жестом приказал увести Линн.
– Нет! – крикнула она. – Нет, господин Маррон, пожалуйста! Я не могу их потерять! Я обещала заботиться о них и всех подвела! Пожалуйста! Есть хоть что-нибудь, что я могу сделать? Ведь это ужасно – жить в обличье свиньи. Они же забудут, кто они такие!
– Да, это возможно, – согласился Маррон. – Каждый в конце концов становится тем, кто он есть.
– Господин Маррон… – губы Линн задрожали. Она изо всех сил старалась не разрыдаться. Потерять лицо – это хуже всего. Ни в коем случае нельзя дать понять Маррону, в каком глубоком она отчаянии. Она должна сохранять достоинство – любой ценой.
– Ох, ну почему я такой бесхарактерный, – пожаловался разбойник. – Вот отчего все мои беды. Надо было убить их сразу, а тела оставить воронам. Вот это было б в назидание всем, и хлопот никаких.
Один из стражников схватил Линн за плечо, намереваясь увести.
– Погоди, – сказал Маррон. – Ладно, так и быть, раз уж я такой добрый. Принесешь мне цемеллу – отпущу твоих братьев.
– Цимелла? Что это?
– Цемелла. Прочитай в книжке.
– Но господин Маррон…
– Вон.
– Но я ведь даже не представляю…
– Еще слово – и мальчишки останутся свиньями навсегда.
Подобрав юбки, Линн бросилась прочь.
Солнце клонилось к закату, когда Линн вышла из Марронова леса, и залило Беррин потоками нежного золотисто-розового света. Несмотря на владевшее ею отчаяние, Линн невольно остановилась. Ни разу не покидавшая пределов герцогства, Линн считала его самым прекрасным местом на свете. Никогда она не устанет любоваться этой красотой. Луга с сочной изумрудной травой перемежались золотыми полями, широкая медленная река синела, отражая небо, яркой лазурью с ним спорили крыши города и возвышавшегося над ним белоснежного замка. Временами вместе с восхищением Линн охватывал страх: ей вдруг начинала казаться безмерно хрупкой, эфемерной эта блистательная, совершенная красота. Словно вид был создан на холсте неведомым художником из самых чистых, самых сияющих красок.