В поисках ответов приходится сперва ответить на другой, по виду более простой, но на самом деле более сложный вопрос: возможно ли вообще историческое «не-повествование»? Где поэзия как искусство мгновенного отпечатка может пересечься с историей как искусством выстраивания законченных повествований о происходивших событиях? Британский историк Робин Коллингвуд пишет, что «мы никогда не узнаем, как пахли цветы в садах Эпикура или что чувствовал Ницше в горах, овеваемый ветром», несмотря на то, что «доказательства мыслей этих людей у нас в руках».[7] Эмоция не может быть документирована – она может быть выражена поэтически, но стихотворение является документом литературы, а не истории. Это последнее соображение, между тем, подвергается сомнению, в том числе и историками культуры – по крайней мере той их частью, что ассоциирует себя с «новым историзмом». Это направление, связываемое, в частности, с именами Стивена Гринблата, Кэтрин Гэллахер, Луиса Монтроуза, придает, среди прочего, особый статус анекдоту в первом значении этого слова – короткому рассказу о действительном микросообытии. Как пишет шекспировед Джоэль Файнмен, «анекдот… будучи повествованием о единичном событии, представляет собой литературную форму или жанр, уникальным образом соотносящийся с реальным» или, иными словами, анекдот «уникальным образом заставляет историю происходить, […] производит эффект реальности, заставляет случаться случайное, – благодаря тому, что он утверждает событие как нечто находящееся одновременно внутри и вовне исторической последовательности».[8]
Три будто бы документальных текста в «Свидетельстве четвёртого лица» и есть своего рода «анекдоты», рассказы о единичных событиях, которые ничего не «доказывают» относительно большой истории. Но и функция их не в предоставлении «доказательств», а в том, чтобы мы могли «прикоснуться к реальному» – или чтобы «реальное могло нас коснуться»: одна из глав книги Гринблата и Гэллахер «Практика нового историзма» так и называется «Прикосновение реального».[9] Каково же это «прикосновение к реальному», возможность которого поэзия – в том числе эта книга – дает нам своим «не-повествованием» об истории? Что дает нам (или что отнимает у нас) опыт, в котором мы переживаем это прикосновение?
«Опыт» здесь ключевое слово: поэзия в силу присущих ей структурных ограничений (впрочем, условных) не приспособлена к тому, чтобы снабжать нас отчётами о происходившем, res gestae, – исключения есть, но они единичны, и, конкурируя на этом поле, поэзия, как правило, проигрывает не только историографии как таковой, но и хроникам. Она может, однако, сообщая единичное событие или человеческую судьбу, дать нам опыт переживания истории. Философ Франклин Рудольф Анкерсмит различает три разновидности исторического опыта: объективный, субъективный и возвышенный. Первый – то, как люди прошлого сами воспринимали свой мир. Второй – субъективный исторический опыт – рождается из внезапного вторжения прошлого в настоящее. Как описывает это Анкерсмит, «историк исследует прошлое, и вдруг, словно бы ниоткуда, возникает неожиданное слияние прошлого и настоящего, как объятия Ромео и Джульетты» (перевод М. С. Неклюдовой).[10] Прошлое здесь оказывается одновременно и невероятно близким, и очень далёким, а переживание субъективного опыта является мгновенным совпадением ощущений отдалённости и близости прошлого. Наконец, в историческом опыте третьего рода, который Анкерсмит называет возвышенным (sublime),[11] «прошлое рождается из травматического опыта историка, вступающего в новый мир и сознающего бесповоротную утрату прежнего мира».