Остановились. Переговариваются. Наверно, понравилось, как я пою. Ну, я давай ещё громче орать:

На стене часы висели

Тараканы стрелки съели

Мухи съели циферблат

И часы теперь стоят!

Чипу-чипу а – ха-ха!

Чистая чепуха!

Смотрю, парни калитку открывают, заходят.

– Мелкая, брат-то с матерью где?

– Гоша на рыбалке с мальчишками, а мама в клуб ушла, – отвечаю я с дерева.

Парни переглянулись:

– Значит, одна дома что ли?

– Ага, на домовничанье! – гордо выдаю я, болтая ногами.

Парни зашептались между собой, потом Митька, задрав голову, крикнул мне:

– Больно песенки детские поёшь. Хочешь, мы тебя взрослым словам научим?

Ух ты! Я аж болтать ногами забыла. Взрослые слова!

– Конечно, хочу! кричу я. – Давайте, говорите.

Митька с Федькой заперемигивались, заулыбались:

– Ну, слушай. Только эти слова надо повторять очень громко, каждую букву проговаривать, чтоб всё по-взрослому. Сможешь?

– А то! Конечно, смогу. Я уже почти и так взрослая, на мне весь дом, всё хозяйство.

– Ну, повторяй за нами. Только погромче…


Сидят парни на крыльце и от хохота аж заходятся, от избытка чувств по коленям себя хлопают:

– Во даёт малявка! А ну, давай ещё!

А я и даю, меня дважды просить не надо: уж больно мне нравится слова новые выговаривать. Ёмкие они, яркие, крепкие да терпкие, произносить их одно удовольствие, как будто с хрустом надкусываешь слегка недозрелый плод антоновки и сок во все стороны брызжет.


Наш дом аккурат рядом с магазином стоял. Много народу мимо прошло. Идут, слушают, как во дворе ребятёнок матерно ругается. Головами качают: «Ой, нехорошо как. Ой, недело». А у нас в деревне даже среди мужиков не принято было материться в честной компании. И при детях порядок блюли, и меж собой матюжными словами крепкими не разговаривали.

Вот, кряхтя, медленно сползла с высокого магазинского крыльца бабка Олексевна с туго набитой продуктами авоськой. Сползла, приостановилась дыхание перевести, пот с лица вытереть и затем, так же кряхтя, поковыляла домой мимо нашего палисадика. А там я новые слова выговариваю. Да с выражением, да во весь голос. Бабка Олексевна аж поперхнулась. Остановилась, прислушиваясь – уж не почудилось ли. Нет, не почудилось, и правда, дитёнок ругается. Олексевна дёрнула калитку – заперто изнутри. Подумала: «Странно, если б мать дома была, разве дозволила бы она ребятёнку этакие слова говорить?» Забрала бабка платок за ухо, прислушалась – слышит гогот мужицкий двухголосый. Смекнула бабка, в чём тут дело, скорёшенько посеменила в сторону клуба. Отпыхиваясь, ввалилась в комнатушку за сценой, где обычно сидела моя мама.

– Надежа, ты это, поспешай домой-от. Я хучь и почитай совсем глухая, а и то учуяла: ох, там у тебя девка шибко матюкается. На всю деревню. А эти охламона оба-два хохочут да подначивают. Неделу девку научают.

Мама, охнув, вскочила, задев Олексевну плечом, рванула к выходу.

Подбегая к дому, мать сначала услышала, а потом и увидела такую картину: сижу я на нашей черемухе, лицо от уха до уха ягодным соком вымазано, болтаю босыми ногами и во весь голос слова чуднЫе повторяю. А под черёмухой в траве корчатся от смеха Митька с Федькой.

Увидев разгневанную мать, парни разом затихли. Глаза прячут, понимают, что не дело натворили.

– Тёть Надя, ты это, извини нас. Мы это, не хотели, – одновременно басовито загудели они, как майские жуки.

– Мы это, мы—то, – передразнила их мать, – не хотели они! А что вы хотели? Нет бы, делу какому учить ребёнка, так нет. Разве у вас на дело-то ума хватит? Месяц чтоб я вас в клубе не видела! Ни в кино не пущу, ни на танцы!

Страшнее наказания для парней и не было. Но препираться не стали: знали, что виноваты. Втянув головы в плечи, оба понуро побрели к калитке.