Изредка мама ошибалась с опознанием находки, и мы притаскивали домой растение-кукушку. Такая напасть не была для Брейсбриджа чем-то неслыханным, ведь на фабриках водились драконьи вши, а в норах на берегу реки, возле старых барж, обитали коброкрысы. Из таких вещей и складывалась жизнь в нашем городке. Конечно, мы, дети, знали, что надо внимательно осматривать куст, собирая ежевику, чтобы не нарваться на какой-нибудь кошмар, и не стоило задевать ногой черноватую крапиву, которая росла вдоль тропинок в тех местах, где эфирная горная порода выходила на поверхность, поскольку от этой крапивы появлялась сыпь, кровоточившая и болевшая несколько сменниц. Наши отцы выдергивали всякий побег кровеплюща, выглядывавший из сточной канавы, а матери никогда не собирали грибы на займищах. Но ошибиться было легко: вот тебе россыпь безыскусных желтых цветов, похожих на крупные лютики, источающих сливочно-сладкий аромат, вот тебе тонкий стебель наперстянки, поднимающийся из зарослей папоротника, хоть уже и наступило позднее лето. Принесешь такое домой – и гнилостная вонь почище тухлой капусты наполнит все комнаты, а слизь испортит лучшую вазу или обожжет каминную полку, как кислота. И все-таки возня с газетами, открытые окна и сетования отца были достойной платой за лучшие дни, за то чувство изумления и открытия, когда мать звала меня на склоне холма, раздвигала продуваемую ветром траву и нежными тонкими пальцами касалась безупречного цветочного лика.
В те дни многое было для меня загадкой. В школе меня ничему не учили, кроме чтения и письма, о чем заранее позаботилась мама, а гильдейцы вроде моего отца о тяготах и секретах ремесла, коим занимались ежедневно, рассказывали разве что собственным опустевшим пивным кружкам. «Модингли и Клотсон» – название, звук, ощущение, здание. Промышленный рост был нашей целью. Эфир – нашим богом. Мы как будто старательно отворачивались от чего-то неимоверно важного и клонили головы к грохочущей земле, убаюкивали сами себя, чтобы сомнамбулами прожить эту жизнь, полную бесконечных обязанностей и разочарований.
Время от времени, рискуя свести близкое знакомство с кукушечьей крапивой, я разглядывал через забор пруды-отстойники, где эфир катализировался и связывался с обычной материей; в жаркие ясные дни там все сгущалось до черноты, а зимними вечерами излучало устремленный ввысь свет, как будто моему взору открывалось основание перевернутых небес. Иногда я от скуки или необходимости отвлечься забирался в чулан под лестницей, где рылся в старых тряпках, которые мама нарезала из пришедшей в негодность отцовской рабочей одежды. Кое-где в швах еще сохранились пылинки эфира, похожие на россыпь огней от крошечных фейерверков, и я смотрел, как они сияют, вдыхая лавандовый аромат полироли. А еще после визита тролльщика каждую осеннюю сменницу, словно по графику, какой-нибудь учитель доставал ящик, ставил на переднюю парту и подзывал – или понукал – одного из учеников выйти вперед, чтобы он (это почти всегда был мальчик) испытал на себе истинную славу эфира.
– Кто открыл эфир, парень?
– Грандмастер Пейнсвика Джошуа Вагстафф, сэр!
– Когда это случилось?
– В начале самого Первого индустриального века, сэр. По старому священному календарю, в тысяча шестьсот семьдесят восьмом году.
На этом простая часть задачи завершалась. Сам прямоугольный деревянный ящик был старым и исцарапанным. Закрывался на подпружиненную стальную защелку – судя по виду, ее поменяли недавно, – которая цеплялась спереди к проушине на гравированной пластине, также подпружиненной. Пусть накидной замок на ящике и был небольшим, гравировка свидетельствовала о том, что он имеет отношение к гильдиям, тайнам, труду и взрослой жизни. Похожие иероглифы – не буквы и не картинки, пусть очертаниями они и напоминали кружащихся танцоров – можно было увидеть на корпусах машин, балках мостов и даже, в виде грубых оттисков, на кирпичах в стенах многих домов. У разных гильдий символы были разные, и все же я, изучая их, все время испытывал такое ощущение, словно передо мной единый бесконечный текст, который однажды получится прочитать.