Во дворце государь прощался с ближайшими к нему особами, с «комнатными», равно как и со всеми лицами, служащими у его государева двора.

Наконец, в этот великий Прощеный день великий государь вспоминал и тех, кто, может быть, более всего нуждался в прощении. Начальники всех приказов докладывали ому о «колодниках, которые в каких делах сидят многия лета». Весьма многим государь изрекал освобождение. Так заключался этот знаменательный день.

М. И. Хитров, протоиерей

Тройка

Наступил последний день масленицы. Последний день дозволенного веселья. Всей семьей мы ждали, когда к дому подкатит традиционная тройка, чтобы ехать кататься по Черкизовскому валу и бульвару.

Был легкий мороз, казалось, что совсем не холодно, но когда долгожданная тройка появилась и встала напротив наших ворот, то у коренника, вскидывавшего к дуге голову так, будто он хотел откинуть шевелюру, или будто ленты, повешенные на дугу ради масленицы, ему мешали, я увидел вокруг ноздрей комки инея, и понял, что это мороз и такой иней будет у каждого из нас. Мне всегда нравились заиндевелые брови и волосы на висках и краях шапки.

Сели, шаля. Шалости начались уже с одевания. Когда кто-нибудь опаздывал, мы нарочно прятали его варежки, и, к нашей радости, он суетливо начинал их искать и спрашивал у нас: «Ну, скажите, спрятали ведь? Да?» А мы, все отъезжающие, в том числе и мама, которая не ехала с нами, а только нас заботливо провожала, смеялись и кричали: «Да нет же, ну, скорей! Ехать надо, а тут варежки!» Варежки, наконец, находились, и это вызывало еще больший смех. Мы, толкаясь, стараясь посадить друг друга в снег, выскакивали к розвальням, где на облучке сидел кучер в тулупе, подпоясанный веревкой и в шапке-ушанке с опущенными, но не завязанными «ушами». Повалились в розвальни на сено под нескончаемые напоминания мамы: «Осторожнее! Не упадите! Вы уж (к кучеру) не гоните!»

Мое внимание сразу же и до конца поездки было обращено на кучера – хороший или нет, добрый или недобрый, даст подержать вожжи, поправить или не даст? Все, кто сел, толкались, смеясь, накрывали друг друга платками и шубами, которые мама, непрестанно бегая в дом, выносила и, бросив их на нас, подсовывала, подпихивала под наши бока и ноги.

Я понял, что кучеру надоело слушать бесконечные предупреждения и наставления, и он, повернувшись еще больше, так, что одну ногу ему пришлось положить на облучок, а другой покрепче упереться в дно саней, пробасил: «С Богом!» И потом, привычно распевно произнес, накручивая вожжи на варежки: «Н-н-о! Милаи! Застоялись!», – и натянул вожжи.

Вот он, сладкий для меня момент – предвкушение скачки. Уже крикнуто, уже натянуто, а мы стоим. Коренник как вздергивал головой, так и сейчас вздергивает, будто и вожжи, и окрик – это не для него. Пристяжные – одна вялая, гнедая, с навозом на коленках – понуро стоит, будто не понимает, какой это праздничный для нас день. Другая, серая, со вздутым животом, натянула постромки, дернула, но куда-то в сторону, и опять стала. Это – разлад.

Я понял, что это никогда не организуется, и вдруг показалось, что никуда мы не поедем, если все будет так, как сейчас. Пропала так долго ожидаемая масленица с катаньем, о котором мечталось год. Но оказалось, что этот окрик еще не был настоящей командой, потому что ямщик все еще накручивал, как будто примерял витки вожжей на рукавицы, но вот, наконец, накрутил и встал. Встал!

И тут с лошадьми что-то случилось. Коренник стал трясти мордой не так, как прежде, широко мотая, а мелко встряхивая из стороны в сторону и резко, как будто хотел сбросить сосульки с заиндевевших ноздрей. Вялая гнедая пригнулась, будто бы ее сейчас ударят, и она с боязнью ждет этого, а правая с животом, та, что дернула, повернула голову в сторону коренника и вдруг неожиданно схватила зубами вожжу и, схвативши, замерла.