Обсуждать эти перемены с Антоном не получалось: Антон совсем не помнил советской жизни; его родиной было его детство. Он с трудом говорил по-русски и не понимал горечи Ильи по утраченному прошлому.
– Ну и хорошо, – успокаивал он Илью. – Не стало, и хорошо. Теперь там все будет по-другому, как здесь. И сажать никого больше не будут.
Антон все-таки был безнадежно американец.
Как ни странно, Адри понимала Илью лучше. Жизнь ее семьи была так же разделена на две части: до и после. До – это до независимости, в Суринаме, и после – в Голландии. Независимость заставила их покинуть родину, и память об этом жила в семье рассказами и воспоминаниями о бегстве. Сама Адри никогда не жила плохо, ни здесь, ни там, да и никто из Рутгелтов плохо не жил.
Семья, однако, как и Илья, прошла через опыт подчинения личной судьбы ходу истории, и это их объединяло. Илья, правда, поначалу не мог понять, почему они вообще должны были бежать.
– Вы же не колонизаторы, не белые, – удивлялся Илья. – За что вас-то?
– Ты не понимаешь, – объясняла Адри. – Раса здесь вообще ни при чем. Это все экономика. Знаешь, бразильцы говорят: “Деньги делают тебя белее”. Богатый в третьем мире – уже белый.
Только здесь, в Суринаме, он полностью понял, что Адри пыталась ему объяснить.
Сейчас они бродили по парамарибскому рынку; Ома с ними, зонтик крепко зажат в руке.
Вокруг кипел людской хаос, на длинных досках, поставленных на пустые бочки, разложены овощи и фрукты, которых не могло существовать в природе. Из дальнего конца крытого зала несло густым сырым запахом свежей рыбы. Какие-то люди спали на земляном полу, среди гнилых овощей, объедков и прочего мусора, и покупатели переступали через них, наступали на них, а те лишь сворачивались в клубок и продолжали спать, словно ничто не могло их заставить вернуться в реальность.
Адри шла сквозь толпу, окутанная своей привилегированностью, как коконом. И хотя многие здесь были светлее ее кожей, не возникало сомнений, кто был раньше хозяином, а кто рабом.
Они остановились около лотка с фруктами. Ома долго приглядывалась к длинным плодам папайи (таких больших Илья никогда не видел в Нью-Йорке), гладила их желтую кожу и наконец выбрала шесть плодов. Она также купила какие-то незнакомые Илье фрукты. Продавщица отложила все купленное в сторону, и они пошли дальше.
– А фрукты? – не понял Илья.
– Их принесут домой, – сказала Адри. – После рынка.
– А как они знают куда?
– Найдут. – Адри посмотрела на растерянного Илью и пожалела его. – Здесь все знают, кто мы и где живем. Когда я шлю Оме письма, никогда не пишу адрес. Просто “Суринам, Парамарибо, Ома Ван Меерс”. Или “Суринам, Хасьенда Тимасу”. И все.
Они вышли наружу, и воздух облепил кожу липким жаром. Солнце било красным в глаза. Илья зажмурился. Это не помогло; солнце пробралось сквозь сжатые веки и начало плавить зрачки. Во рту пересохло, и хотелось пить.
Вокруг лежала широкая пыльная улица без тени. Илья ступил ближе к стене, надеясь найти тень от здания, но тени не было. Солнце стояло прямо над головой и светило без жалости и снисхождения к его белой коже. Илья почувствовал свою чужесть здесь, в этом месте, в шести градусах к северу от экватора.
Неожиданно он оказался в тени: это Ома накрыла его своим зонтиком. Он взял у нее зонт и поднял повыше, чтобы тени хватило для двоих. Они пошли рядом, держась близко друг к другу. Адри ушла вперед; она всегда очень быстро ходила, и Илья следил, как поля ее белой парижской шляпы плывут сквозь толпу.
Ома сказала Илье что-то по-голландски, и он кивнул в знак согласия. Было хорошо под зонтиком и сознавать, что скоро они вернутся в большой, устроенный дом, который все знают и который не нуждается в адресе. В этом знании были надежность и ощущение принадлежности.