Мама говорила сухим казенным тоном, каким обычно вела телефонные "разговоры по работе". Мэгги всегда казалось, что из этих разговоров ничего нельзя понять, таким скучным языком они скроены. А сейчас отчего-то понимала абсолютно все. Даже то, что хуже всего вышло со значком и пистолетом.
– Мам. Ты тоже думаешь, что папа совершил… ну это… преступление? – едва произнеся эти слова, Мэг вдруг ощутила, как от ужаса сжалось что-то внутри. Но мама лишь стиснула челюсти так, что на шее натянулись сухожилия:
– Нет, – отрезала Эмили, – но он совершил большую ошибку.
– Какую?
– Он поехал один. А в наши дни мир таков, что в одиночку можно защитить свою жизнь, свой дом, да что угодно – но только не свое доброе имя.
Эмили запнулась, прикусывая губу, и добавила тише, словно отвечая самой себе на какой-то давно одолевавший ее вопрос:
– Бабушка обожает говорить, что правду скрыть нельзя. Она как птица – всегда прорвется наружу. Только это чушь. Правда вовсе не птица. Она как бродячая кошка – то по углам жмется, то вдруг под ноги кидается. А то цапнет исподтишка, да так, что потом замучаешься кровь останавливать.
Мэгги терпеть не могла старомодных бабушкиных иносказаний, но на сей раз забыла поморщиться и пробормотала:
– А почему папа поехал один? У него же есть напарник… или как это называется.
А теперь Цербер Эмили отвела глаза. Так всегда делают виноватые, бабушка говорила.
– Потому что мы плохо слушали Гризельду. Мы выбрали только то, что показалось нам важным. А нужно было выслушать до конца. Всегда нужно слушать до конца, как бы странно ни звучал рассказ. Иногда в нелепостях заключается суть. Мы не имели права забыть об этом. И если бы не отмахнулись от ее слов, сочтя признаком болезни – твой отец не полез бы черте куда совершенно один и не наворотил бы глупостей.
– Значит, папа все же виноват?
А Эмили вдруг вскинула голову так, словно Мэгги уронила ей на ногу супницу:
– Бездействие – самый простой способ никогда не быть виноватым, – отрезала она, – твой же отец был единственным, кто принял Гризельду всерьез. А потому – слала я нахрен всех, кто посмеет его винить. И тебе того же советую.
Мама никогда не ругалась при дочери "взрослыми словами", и это чертовски впечатлило Мэг. Она выбралась из кресла, залезла матери на колени и прошептала:
– Это не для слабаков, правда?
– Точно, – коротко кивнула Эмили.
И все снова стало хорошо на целых двадцать восемь дней. Двадцать восемь дней гордости и восторга, визитов в больницу к оправляющемуся от ран отцу, рисунков с супергероями и словами любви, домашнего печенья и вырезанных из цветной бумаги кроликов. Мэгги пробежала их, будто по летнему лугу, раскинув руки, зажмурившись в солнечных лучах и не заметив двадцать девятого дня, вдруг выросшего перед ней глухой кирпичной стеной.
В тот день Мэгги принеслась с урока рисования и влетела в дом, оскальзываясь на паркете в промокших от весенней слякоти ботинках. Мама стояла в кухне у окна и курила. Жадно, с присвистом, впиваясь в фильтр сигареты, как в клапан кислородной подушки.
Мэг оступилась, едва не упав, и тихо подошла к матери сзади:
– Мам… а где папа? Его же должны были выписать.
Эмили обернулась. Спокойно затушила сигарету в пепельнице и ответила:
– Папа с нами больше не живет.
Мэг хлопнула глазами и глупо переспросила:
– А… где он теперь живет?
Мать же опустилась на корточки и пояснила, глядя Мэг прямо в глаза:
– Мы с папой разводимся.
Мэгги чуть не расхохоталась: мама никогда не умела толком шутить. Какая глупость! У них в школе было навалом народу с разведенными родителями, но это нормально, "сейчас такое время", как неодобрительно говорит бабушка. Однако ее родителям было плевать на "такое время", они никогда, ну вот просто никогда не ссорились, и уж точно не могли развестись.