Слова, которые они говорили, теперь стали повторять все – в том числе и те, кто в предшествующий период стоял по другую сторону баррикад. Слова обесценились. Вслед за ними обесценились и выражаемые этими словами мысли. Внешнее благополучие росло; но слова по-прежнему не стыковались с делами. Ни одна проблема не решалась – возросшие нефтяные доходы позволяли замазывать гниющие раны страны белилами и румянами и заливать парфюмом.
Наряду с этим завершался начатый ранее процесс приватизации государства. Оно казалось мощным и несокрушимым; все внутренние враги были повержены, внешние занялись другими делами и ввязались в свои войны. Но каждый из миллионов лоскутов власти – с самого верха и до низших столоначальников – мог быть использован и зачастую использовался в личных интересах. Это не означало потери управляемости, нет, – можно ввести ЕГЭ, прекратить торговлю с Эстонией и отправить за решетку Ходорковского, – но это привело к тому, что любой импульс сверху будет внизу превращен в серию синекур. (Так, вокруг ЕГЭ – чтобы не отвлекаться от наших баранов – уже возникла своя коррупционная и полукоррупционная экономика, что через несколько лет сведет его ценность как способа оценить положение дел к нулю, а на родителей возложит двойное финансовое бремя, поскольку вступительные и переводные испытания придется оплачивать разным людям.) Сверху было ясно сказано, что инициатива не нужна и непрошеных советов слушать не будут. И те, кто раньше – как Атланты – держали на себе махину падающего государства, видя бесполезность своих усилий, видя возросшие соблазны, видя – что гораздо важнее – инфляцию слов, мыслей и дел, устали. А многие – кто в срок, кто прежде срока – ушли.
Потому внутренний запас прочности у России сейчас значительно меньше, нежели в конце прошлого века. И был бы, честно говоря, очень рад ошибиться в оценке.
Русская школа
Как эти процессы отразились на школе? То, что государственный контроль усилился, ни для кого из читателей не является новостью; но он не исходил из какого-либо педагогического идеала; содержательные вопросы рассматривались в идеологическом ключе и затрагивали почти исключительно историю. Оно и понятно: все мы люди, все мы человеки, и при жизни приятно читать о себе в учебниках приятное; на то, что напишут посмертно, все равно невозможно повлиять, но и настроение это уже не испортит. Принесло это больше вреда, чем пользы: работающих плохо не подтянуло, а тем, кто давал что-то сверх нормы, мешало – и весьма серьезно. Самое печальное заключается в том, что это была работа против единственной положительной тенденции в образовании перестроечной и постперестроечной эпохи: ученым из университетов интересна свободная, а вовсе не заорганизованная школа.
Но процесс распада, вызванный несоответствием предметной структуры и жизненного уклада прежней школы новым реалиям и тем же «фактором усталости» – движущая сила исчезла, осталась одна инерция, – этим усилением контроля остановлен не был. Мало-помалу, в масштабах значительно меньших, нежели в иных областях, осуществлялась стихийная приватизация школы. Сразу оговорюсь – речь идет о тенденциях, а не о завершившемся процессе. От обучения «обучающего» стали переходить к обучению констатирующему – оно больше способствует расцвету репетиционных услуг, развитию пришкольного бизнеса. Свою долю в гешефтах поимели методисты и издательства – их деятельность наиболее опасна для подрастающего поколения, поскольку портфель младшеклассника со всеми придуманными пособиями весит столько же, сколько сам ребенок. Не могу судить, насколько утилитаризм нынешнего социума вытеснил идеализм девяностых, – из любви к мудрости всегда учится незначительное меньшинство, и разница в разы – одна двадцатая или одна десятая – для общества в целом малозаметна. Но больше идеализма не стало, с этим вряд ли кто будет спорить.