– Ах, оставь, Алеша! Нам надо… прошу, не ходи… прошу, иди в дом…

– Нет, я решительно ничего не понимаю! – не могла успокоиться Алина Аркадьевна.

Дмитрий Анатольевич засмеялся.

– Алина, наши дети выросли. У них начинается собственная жизнь.

Алина Аркадьевна терла виски и махала рукой.

– Ради бога, Митя. Вера-то, Вера какова! И сколько страстности…

Кира, Надя и Маша переглядывались.

Ларионов остановился, растирая лоб и лицо. Это была темная улица, и только дальний свет из окон домов дачников служил маяками.

Подушкин наконец нагнал Ларионова. Ларионов подошел к бочке, стоявшей у чьей-то калитки, и умылся, а потом засунул голову под воду и долго не вынимал ее. Было слышно только пение сверчков и лягушек в канавке.

– Чего тебе? – спросил он, вынырнув, опираясь о края бочки. Вода стекала с его густой макушки.

Подушкин был грустен и молчал.

– Скажи мне, – вдруг начал он робко, но решительно, – зачем?

– Я не знаю, – промолвил устало Ларионов.

– Зачем, Гриша? За что?

Ларионов со всей силы ударил по воде.

– Я не знаю! – вскричал он. – Что ты хочешь услышать? Я сам себе не могу ответить на этот вопрос! Я словно с ума сошел…

Подушкин затрясся.

– Вера – всё для меня, – тихо говорил он.

Ларионов глубоко вздохнул.

– Гриша, ты ведь тут ненадолго… Она – хрупкая душа. Ты не смотри, что она сильная. Душа ее как у бабочки крылышки: легко ранить, легко погубить. Ты скоро уедешь, а Вера будет страдать. Ее нельзя погубить из любопытства…

У Ларионова ходили желваки. Он вдруг ударил Подушкина, так что тот упал и потерял очки.

– Ты – дурак, – сказал Ларионов спокойно, грубо сплюнув в сторону.

Потом он нашел очки Подушкина и отдал ему, протянув руку.

– Послушай меня, Женя, – промолвил он, помогая Подушкину подняться с земли, – и запомни. Я сам вздернулся бы, если бы хоть в мыслях причинил Вере боль. Ты прав – я уеду, и не скоро, а сейчас же, и больше, скорее всего, не увижу ее. Но ты ничего не знаешь о любви. Ты хочешь знать только о своей любви. А что ты знаешь о ней? Что знаешь о ее чувствах и мыслях? Что ты знаешь о ее мечтах? И веришь, я тоже не знаю.

Подушкин отчаянно и несогласно мотал головой.

Ларионов ушел, не понимая, как теперь быть. Он, несмотря на то что наговорил Подушкину, чувствовал свою вину и перед Верой, и перед ее семьей, и перед Подушкиным. Ему было гадко на душе оттого, что Подушкин был прав – он, Ларионов, поддался внезапному искушению, не подумав о судьбе Веры, о ее покое. Он твердо решил, что уедет, но вместе с тем хотел попросить у всех прощения, а главное, у самой Веры.

Ларионов был совершенно уверен, что не достоин счастья. С ним не могло происходить того, что случалось с обычными людьми, потому что он не понимал, для чего пришел в этот мир. Он считал, что должен уехать, но вместе с тем Ларионову было не по себе от мысли, что он может завтра не увидеть Веру, как и послезавтра, как и всю свою оставшуюся жизнь. В этом было что-то неправильное, недоброе, безбожное.

Он вернулся в дом и, собравшись духом, вошел на веранду. Прежде чем Алина Аркадьевна начала трещать, Ларионов посмотрел на Дмитрия Анатольевича как хозяина дома и спокойно сказал:

– Я не смогу всего объяснить, но прошу меня извинить.

Внезапно Алина Аркадьевна бросилась к нему и стала обнимать, чего Ларионов никак не ожидал.

– Какой вздор! – воскликнула она. – Что за абсурд! Дети стали слишком экзальтированны. Эти подростковые интриги, эмоции! Но вы же – взрослый человек. Вам не стоит брать все это в голову! Верочка еще безотчетна. Все эти переписки с Подушкиным, разлука, отрочество… Она так чувствительна и не ест толком ничего, как и вы! Так вы все у меня тут в обморок попадаете.