Пролог длинной судейской драмы. Занавес приподнимается. Свод законов штата Массачусетс, принявший не слишком изящную человеческую форму, форму низенькой коренастой женщины – клерка суда, в глухом платье, с массивной (золотой?) цепью, которая выглядит не украшением, а скорее напоминанием, какой-то смутной угрозой.

Грегори Маркман, Ответчик, сидит за столом напротив Истицы, Инны Наумовской. Расстояние между нами меньше метра. Первая очная ставка.

Сейчас у меня такое чувство, что это происходит не со мной и меня совсем не касается. Будто я инвалид, и большу́ю (или даже бо́льшую?) часть моей рано постаревшей души – старилась она гораздо быстрее, чем я сам, – давно, еще в России, отсекли. Отсекали безжалостно, без всякой анестезии. Можно сказать, в походных условиях следствия. Резали по живому. Каждый день еще небольшой кусок. Во время двенадцатичасовых допросов в Большом Доме. Ведущий хирург, капитан Дадоев – я вспоминаю его имя, и Клауст сразу просыпается и с интересом смотрит по сторонам, – хорошо знал свое дело. Историю эту надо рассказывать отдельно. На месте отрезанной части теперь прохладная пустота, подернутая тонкой пленкой кожи со струпьями засохших обид. Поток времени уже шесть лет день за днем промывает плохо затянувшуюся рану… И внутри, под струпьями, до сих пор пульсирует, кровоточит гнойная инфекция…

Но показывать незажившие шрамы, хвастаться ими, словно орденами, полученными на своей собственной маленькой войне, я не собираюсь… Оставшаяся после ампутации часть все-таки выжила. Хотя и скукожилась, зачерствела. А здесь, в Америке, даже начала уже обрастать новым жирком. Поэтому и злиться по-настоящему не могу… Слава Богу, хоть с мозгом тогда ничего не сделали… Видел этих людей после дурдома… И еще: разучился с тех пор говорить, не оглядываясь на того, кто слушает

Как видно, в отрезанном куске души – даже не в нем самом, а в фантомной боли, оставшейся от него, – хранилась очень важная фраза. Я даже знаю, что заканчивалась она каким-то русским глаголом, который слышал, правда, всего один раз, в Большом Доме. Глагол был в так и не наставшем для меня времени и с вопросительным знаком сразу за ним. Эта фраза была бы моим алиби. Если бы вспомнил и произнес вслух перед этой женщиной-клерком, никому бы и в голову не пришло сомневаться в моей искренности, в моей невиновности, и весь процесс Инны Наумовской против Грегори Маркмана рассыпался бы сам собой…

Открывается, закрывается снова набитый металлическими зубами рот моей Истицы. Она пересказывает, как я уже два месяца следил за ней. А я, Ответчик, которого тут нет, сижу с внимательным видом и ее не слышу. Вижу, хорошо вижу движущиеся говорящие губы, живущие отдельно от остального лица, хотя слов совсем не различаю. Выключил звук. Страстные, ничего не означающие фразы кружатся вокруг, но внутрь, в прозрачный пузырь тишины, обволакивающий меня, не проникают. Застревают в его толстой, вязкой оболочке.

Вообще-то, даже приятно быть там, где тебя, в сущности, нет. Наблюдать со стороны свое зияющее отсутствие. Стучат себе пунктиром секунды в висках, а ты будто читаешь длинную книгу, где все связанное с обвинениями против тебя заботливо зачернено, но наиболее нелепые места, описывающие судебные заседания, оставлены и подчеркнуты красным…

И у меня, вышедшего на время из времени Ответчика, никакой злости, только любопытство и сочувствующее сострадание к больной женщине, которая внушила себе, что ее преследуют.


Истица меня не видит. Не видит никого. Наверное, смотрит в себя. Тяжелые пальцы с обглоданными ногтями намертво вцепились в край стола. Монотонным, приплюснутым голосом (но очень искренне, взахлеб!) излагает свой иск. Невнятные обвинения, точно пятна крови, проступающие опять и опять на белой марле бинта. От раны, которую ей нанесли.