И отец за столом, в ярком свете зари,
Говорил: «Хорошо-о…» – и пласт каравая
Мягко резал на части. На равные – три.

«Читаю сказку по седьмому кругу…»

Читаю сказку по седьмому кругу.
Снега метут. Счастливая пора —
Следи слова да молча слушай вьюгу,
Грохочущую ставнями с утра.
Уроков нет. Закрыты магазины.
Спят поезда, уткнутые в пургу.
Отец каблук из зисовской резины
Неспешно прибивает к сапогу.
Играет кот колечками подзора.
На окнах лед, за окнами ни зги.
И Сталин жив-здоров, и лето скоро,
И батя ладно ладит сапоги.
Такие сапоги, что нате-будьте!
В таких легко возьмешь любую даль…
А в сказке снова камень на распутье —
И жить охота, и конягу жаль.
Направо ехать – быть убиту, значит.
Налево ехать – значит, пешим стать.
Сжимаю повод – лошадь прямо скачет.
Скакать тебе, Каурый, не устать!

Картошка

Ведра, воткнутые в ведра.
Вдоль обочины мешки.
Отродясь, такое вёдро
Не припомнят старики.
Клубни ровные, что репы.
Тридцать два кривых мешка!
Целина! Разведай, где бы
Выросла еще така?
Беловарка! Рассыпуха!
На базар и про запас.
Хмелем пахнет медовуха!
Медом – выбродивший квас!
В палисадах за плетнями
Паутины солнце вьет,
И веселыми глотками
Из колоды воду пьет.
Пляшут перья огневые.
В чугунах шумят пары.
И лопаты штыковые
Прибирают.
До поры.

Пятидесятые…

Набухала тоска в каждой вене и жиле.
Пламенели закаты. Гремели ветра…
Мы тогда не сходили с ума – просто жили,
Постигали, как эта ведется игра.
Как нечестные честных в грехах обвиняли,
Хищно чуя барыш, набирали по две,
И меняли столы, и колоды меняли,
И хлюздили[1], храня козыря в рукаве …
Вёсны падали с гор и шумели крылами,
Стаи птиц гоготали над ширью степей,
И река, шевеля голубыми валами,
Плоскодонные лайбы срывала с цепей.
У далеких поскотин отары клубились,
Увозили на запад оброк поезда,
И в предчувствие счастья мы солнцу молились,
А кому еще было молиться тогда?

Весенняя мозаика

1.
Кувыркалась весна. Слякоть била под ноги.
Пахло прелой листвою в кустах и логах.
Рвался лед на реке, размесило дороги,
И угрюмо торчали грачи на стогах.
Голубая страна! Ни конца и ни края!
Даль подернута дымкою, утром – туман,
И тоскует земля о тепле каравая,
Свищет ветер над полем, ломая бурьян.
Я проверю гужи, я поправлю постромки,
Среди всей чехарды я увижу свое…
Пусть кромсает река голубые обломки,
Пусть грачи продолжают свое бытие.
И река, и стога, и грачи – это нужно!
И под клекот весны, ничего не тая,
Оживает во мне боевое оружье —
Это память моя, это память моя…
2.
Засунутый в яловые сапоги,
Дед Лытнев с накидкой[2] стоит у реки.
Цыганская трубка…
Дед шамкает ртом:
– А, ну-ка, здесь язь… – И с обрыва навскидку
В клубящийся омут бросает накидку
И топит ее, прижимая шестом…
Дед – память моя!
Я хожу рядом с ним.
Весна! Половодье – сестрица разрухи.
Я сумку ношу, в ней пузатый налим,
Сорога, подъязок, четок медовухи…
Оставлены улица, школа, друзья.
Язя бы поймать.
Жалко, нету язя.
3.
Стремниной проходит и кружится лед —
То чистый и белый, то с сенной трухою…
Чирки налетели, дед выстрелил влет —
Застыл свистунок и упал на сухое.
Я трогаю птицу, я вижу впервые
Прекрасные перья ее маховые.
Дед трубкою молча дымит в стороне…
И больно, и горько, и радостно мне:
Я чувствую жизнь, я ее принимаю,
Хотя и не всё до конца понимаю.
А кровь, что сквозь перья сочится, сверкая,
Наверно, соленая, как и людская.
4.
Под гомон гусей, что летели стадами,
Шуршала река ноздреватыми льдами…
Плывем в челноке. Душегубка-челнок!
Я верую в деда, как в господа Бога.
На дне челнока шевелится сорога,
В руках у меня еще теплый чирок.
Дорога неблизкая. Через стремнину
Дед правит на мыс, на сухую осину,
И ловко, по самому краю беды,
Проводит челнок сквозь шуршащие льды…