Всё это было сказано Каравановым слишком спокойно, без единой эмоции. Этот его тон был особенный, так как он не упрекал, не винил и не угрожал, но всегда пугал Пешкинского и заставлял его робеть, и, если был задан в таком тоне вопрос, он почти всегда отвечал правду. К тому же у Караванова была привычка всегда смотреть прямо в глаза человеку, которого он спрашивал, и в этот раз, ещё более, чем обычно, он впился в Демьяна своим пустым и пронзающим взглядом. Пешкинский, несмотря на то, что был очень голоден, а обед его уже ждал, начиная остывать, поспешил ответить.

– Да-а, – протянул он, – история эта очень длинная, здесь система целая. Если желаешь, сейчас всё и расскажу, возможно, заинтересует.

Караванов ничего не ответил, но повернулся боком, отвёл свой взгляд куда-то в середину зала и положил локоть на стол так, будто приготовился к прослушиванию длинной исповеди грешного человека. Пешкинский начал рассказывать:

– Я-то никуда не пропал на самом деле, лишь образ жизни поменял. А поменял я его потому, что новые совершенно взгляды на жизнь приобрёл, литературы «золотой» начитался, принципы новые принял. И принципы не только внешние, о которых я тебе сейчас же и расскажу, но и внутренние, более сложные, – он говорил очень быстро и нескладно, но, сделав небольшую остановку, чтобы вглядеться в лицо своего собеседника, стал говорить медленнее и чётче. Всё тело его задрожало.

– Внешние как раз таки очень простые. Это я всего лишь от телефонов и сети отказался, от транспорта почти, в квартиру более скромную, но старинную переехал и деньги всё экономлю. Лишь мания к такой еде хорошей осталась и к заведениям таким. Признаюсь – скверно, но ведь люди-то и раньше поесть повкуснее да получше любили. Но не суть! Я ведь редко здесь бываю, когда лишь случается что… – он резко сделал паузу в своём монологе, но его рот остался открытым, и в любой другой обстановке это показалось бы очень комичным; но сейчас это выглядело так, будто бы он хотел рассказать, что случилось и какова причина его пребывания в таком заведении, но этого он не вспомнил и поэтому продолжил совсем о другом:

– Как видишь, исхудал совсем я, уменьшился, иссох. Все это замечают, кто раньше-то меня видел. Но всё это непросто, совсем непросто… Началось это всё, как я и сказал уже, с литературы классической, так сказать, с золотого нашего девятнадцатого века. Начал Пушкиным и Буниным закончил; всё перечёл, так интересно мне было. И критиков, и историков, и свидетелей всяких, но главными, конечно же, были писатели. Из книжек их я как раз весь быт дворянский и перенял… Конечно, читал я не только про «высших», я целую картину того русского мира составил: и бедняки мне представлялись, и крестьяне с мещанами. Но более всех, разумеется, полюбилось мне дворянство, и не императоры даже, не августейшие особы, – они уж не свободными совсем мне кажутся и от народа далёкими – а именно дворяне, с их возможностями, взглядами и идеалами. Они, так сказать, ту эпоху олицетворяют. И так уж мне обидно стало, когда пьесу про сад прочитал, когда понял, что они, дворяне эти, с той эпохой и закончились и что нет больше благородных, светлых и проницательных людей на свете, – после этих слов он взглянул на Караванова, ожидая его ответа или хотя бы сожалеющего взгляда. Но Караванов не отвечал и будто даже не понимал, о чём это ораторствует его давний провинциальный товарищ. Он продолжал сидеть в такой же изящной позе, в какую сел с самого начала, повернувшись боком к Пешкинскому. Тот в это мгновение с печалью взглянул на свой обед и продолжил: