Прошло девять дней со дня массовой казни у клуба. Соломинцы поминали погибших всем селом. Горе коснулась всех: каждый понимал, что если в этот раз удалось уцелеть, то лишь случайно. Эти поминки не походили на те поминки, что бывали в Соломине раньше. Поминая умерших, сельчане про себя думали, что скоро и сами отправятся вслед за ними. Люди не сомневались, что казни будут продолжаться.
– Двенадцать человек! Двенадцать живых душ загубили! Из-за какой-то паршивой бумажки! – негодовала Ганна.
– А вдруг в наших краях появились партизаны? – с надеждой предположила Нина.
– Я бы этих партизан своими руками задушила! Бумагу измарали и в кусты. Кому нужны их писульки?! Только люди погибли! Маму из-за них убили!
Нина была не согласна с сестрой, но возразить ей было нечего. Девочка считала, что в борьбе с врагом и жизнь свою отдать не жалко. Важно показать, что народ не сломить и не запугать.
– Тююю! Та якие там партизаны! То Приходьки внук по дури отчебучил, – вздохнул Степан.
– Васька?
– Он, поганец. В партизан решил поиграть, холера его дери! Давеча очередные каракули пытался на управе повесить, и если бы бабы его не поймали, опять бы людей хоронить пришлось. Если бы осталось кому.
– А с Васькой что? Его немцам сдали? – испугалась Нина.
– Пожалели дурня. Ведром по хребту огрели и Приходьке отвели. Дед ему всыпал по первое число, чтобы головой думал.
Пелагею похоронили рядом с ее племянницей Верой, а больше на соломинском кладбище могил семьи Кочубей не было. Большой старый склеп с гербом князей Кочубеев, где лежали все предки Степана, остался на Полтавщине.
– Спи спокойно, – произнес вдовец.
– Мамочка, любимая! Скоро и мы к тебе ляжем! Будем все вместе спать вечным сном! – отчаянно всплакнула Ганна.
– Типун тебе на язык! – шикнул отец.
– Скоро нас в Херманию погонят на работы. Так я скажу, что лучше в родную землю уйти, чем сгнить на чужбине, – возразила ему старшая дочь.
Степан не стал спорить, в словах его дочери была доля истины. По-хорошему бы бежать из Соломина, но после случая с листовкой на дверях клуба немцы усилили бдительность, и покидать село стало очень опасно.
Этот дом, давно впитавший в себя кислый старческий запах, который не перебивал даже корвалол, был обычно погружен в тишину, а сегодня содрогался от повышенного тона Лидии. Она ходила из гостиной в спальню, из спальни в кухню, там гремела посудой, затем возвращалась в комнаты и переставляла вещи. Ее когда-то красивые, а теперь высохшие со слоящимися и оттого коротко подстриженными ногтями руки не знали покоя. В нервном напряжении Лидии требовалось себя занять какой-нибудь работой: нужной, ненужной – любой, тогда она немного успокаивалась. При этом разражалась тирадой:
– Нет, ну каков прохиндей! Каков наглец! Сто лет знать не хотел бабушку, ни разу не навестил, даже не позвонил, слегла – так и вовсе думать о нас забыл, при встрече отворачивался, как бы не обременили его какой-нибудь просьбой. «Скорая» уехать не успела, он тут как тут! Как баба Нина? – интересуется. А в глазах вопрос: не померла ли? Если бы не отец, как шваркнула бы, летел бы он у меня отсюда со свистом к себе в нору и не высовывался бы!
Алевтина молча кивала, сидя в своем углу, оставшемся еще со времен ее детства, когда она гостила у бабушки Нины – на сложенном кресле-кровати, придвинутом к широкому подоконнику, переделанному в письменный стол. Она перебирала нехитрые предметы: стопка карманных календарей, фантики от шоколадных конфет, записная книжка, тетрадь… бабушка сохранила ее детские вещи.
– И ведь не стесняется, гаденыш! На голубом глазу мне говорит: теть Лида, что я могу взять? Я сначала не поняла, о чем это он, а оказалось, Игорь за наследством явился. За наследством! При еще живой бабушке! Ни стыда, ни совести! Ты слышишь?