– Но ведь был же приказ об эвакуации из Берлина штабов и военных ведомств, – напомнил он генералу, – чтобы они продолжили функционировать даже после падения столицы и чтобы германцы видели, что власть в стране существует.
– Так точно, такой приказ был. Но фюрер потерял чувство реальности происходящего; мне порой казалось, что…
– Ладно, не будем о фюрере, – прервал его Геринг. – Переходите к главному.
– Сегодня утром, сразу же после завтрака, в бункере вновь зашла речь об эвакуации фюрера из Берлина и налаживании мирных переговоров с американцами и англичанами.
– Так-так, и что же? – навалился рейхсмаршал на стол с такой тяжестью, словно хотел раздробить его. – Не тяните, Коллер, не тяните! Что за гнусная привычка?!
– Так вот, фюрер решительно заявил, что он остается в Берлине, в рейхсканцелярии, и не собирается никуда эвакуироваться. Все присутствовавшие при этом, в частности Борман, Геббельс, генералы Кребс и Бургдорф, советник Бормана штандартенфюрер СС Цандер, адъютант фюрера майор Йоганмейер и другие, восприняли это его заявление как решение окончательное и не подлежащее дальнейшему обсуждению.
2
Январь 1945 года. Германия. Баварские Альпы. Охотничий замок Вальхкофен на берегу озера Вальхензее.
Лунное сияние отражалось от белоснежного склона горы и охватывало женское тело холодным серебристым пламенем.
Они лежали между двумя полыхающими каминами, однако пламя их источало всего лишь некое едва осязаемое тепло, которому укрытое легкой белой вуалью тело женщины было неподвластно. Очертания его медленно растворялись в холодном предутреннем мареве зимней ночи, и, любуясь ими, Скорцени так и не мог понять: спит женщина или уже не спит; все еще жива или уже успела перевоплотиться в застывший беломраморный образ нетленного творения смерти.
– Вас что-то встревожило, мой диверсионный Скорцени? – вполголоса спросила женщина, когда оберштурмбаннфюрер попытался осторожно сойти с кровати, не нарушив при этом ее подлунного спокойствия.
Этот голос мог принадлежать кому угодно, но только не Альбине Крайдер; он зарождался где-то под невысокими сводами этой горной усыпальницы и растекался по таинственно-огненному полумраку – тихий, ненавязчивый и нежно-повелительный, каковым и должен быть сейчас голос истинной Фюрер-Евы.
– Когда вокруг твоего убежища такая тишина – это всегда настораживает и даже пугает, дьявол меня расстреляй.
– Пугающая тишина, пугающее любопытство недругов, пугающее одиночество… – все тем же, едва слышимым подлунным голосом проговорила двойник Евы Браун. – И только любовь бесстрашна.
– Бесстрашна или бесстрастна?
– И бесстрастна – тоже.
– По отношению ко всему окружающему миру – да, бесстрастна. Хотя и поглощена при этом своими внутренними страстями.
Укутавшись в толстый халат, оберштурмбаннфюрер сидел в низком кресле, у самого камина, и лже-Ева могла видеть его полуохваченный багровыми языками точеный профиль, по которому шрамы пролегали, как глубокие трещины по древнеримскому изваянию.
– Итак, вы боитесь тишины… Расскажите мне, какой именно тишины вы боитесь.
– Скорее всего, окопной.
– Понимаю, окопной тишины. Мне трудно представить себе, что это такое – окопная тишина, но я пытаюсь понять ее сущность.
– Теперь она уже воспринимается не так обостренно, а когда только вернулся с фронта…
– По-моему, вы все еще оттуда не вернулись, мой диверсионный Скорцени.
– Я-то попытался вернуться, да только теперь уже не я к фронту, а фронт ко мне подходит. Медленно, но неотвратимо.
– Этого оспорить нельзя. Даже в вечернем любовном экстазе я слышала горные отзвуки далеких взрывов. Уловив первые из них, я предалась дичайшим иллюзиям: словно отдаюсь, лежа на передовой, между двумя линиями окопов.