Преодолевать было хлопотно, не обращать внимания оказывается по-своему сложно, и в не меньшей степени. Всё это – то ли думалось в прошедшем, то ли оказалось в настоящем…

Трудно идти поверх барьеров, в особенности – невидимых.

Но ведь не идти – не намного легче.

Он слегка заметно кивнул.

7

Поэтому в прошедшем, не ставшим прошлым, хотя и преставшим быть настоящим, все мы, сарайцы, до боли, до скрежета и хруста, не любили сияющий неведомо где сарай, о котором никто из всех не знал бы, если бы не первые женщина и мужчина, и если бы не пуговицы.

Пуговицы были в дефиците. Не все разумеется – эка невидаль, – а именно и только эти. Как они постоянно достигали нашего сарая, всем не было известно, и главным сарайцам, в первую очередь начсаром и его немногочисленным (много их быть не могло) сосарайцам, думаю, тоже, иначе не видать нам сияющих, как тот, неведомый сарай, пуговиц. Не тускло сияющих, а по-настоящему.

Все любили сияющие пуговицы так же сильно, как ненавидели их источник – сияющий издали, неведомый, иной сарай. Обожали их за сияние и никогда даже в мыслях не отпарывали от остальной, такой близкой к телу одежды. Бравирование пуговицами не поощрялось, но все бравировали ими, особенно теми из них, которые не теряли иносарайного сияния даже от длительной носки и в любую погоду. А таких среди иносарайных пуговиц было большинство.

Первая женщина и первый мужчина о пуговицах не упоминали, хотя наверняка в кругу своих семей ими любовались и мысленно – разумеетя, мысленно, – ими бравировали.

Невходная – ясно, что она не могла быть входной, – избела голубая дверь в нашем тускло сияющем сарае регулярно открывалась. Входили первый мужчина и первая женщина, застёгнутые на все близкие, понятные нам тускло сияющие пуговицы, и неопровержимо говорили, обращаясь ко всем и указывая, скажем, на мастера допустимого свиста:

– Убедительно просим любить и жаловать: это – мастер допустимо посвистеть.

Сказав, они пристально смотрели на всех, и все в ответ понимали сказанное и принимали как руководство к действию, а главное – к мыслям и чувствам.

Перья переставали скрипеть, тетрадные листы прекращали шелестеть. Мастер допустимого свиста становился перед всеми, устремлял строгий взгляд поверх не столько барьеров, сколько голов, и, сияя всеми своими пуговицами, возвышенно свистел о насущном, стройный и по-сарайски величественный.

Первая женщина и первый мужчина указывали, скажем, на мастерицу так и быть допустимого свиста и настойчиво сообщали:

– Неопровержимо просим обожать мастерицу почти допустимого свиста.

Все слушались и слушали, и перья снова умолкали, а исписанные конспекты бережно закрывались, но не забывались. Мастерица почти допустимого свиста взвивалась перед всеми, пронзала всех возвышенно раскованными и возвышенно же рискованными взглядами и до восхищённого всеобщего изнеможения свистела о потаённом.

Первые мужчина и женщина знали, когда входить в эту дверь, и поэтому входили строго вовремя, то есть постоянно, и проникновенно глядели на всех.

– Настойчиво просим тайно обожать, – скажем, обращались они ко всем, – мастера недопустимого, скрытого от непосвящённых свиста.

Все непреодолимо хотели быть посвящёнными. Мастер открытого всем посящённым свиста сильно и задушевно, с лёгкой, жестковатой небрежинкой насвистывал о скрытом, так что всем, даже, говорят, завсару, становилось всё понятно, тогда как если бы мастер тайного свиста не свистел, понятно не было бы ничего – снова-таки, всем, кроме завсара.

Не успевал он досвистеть, как в распахнутую дверь входил мастер допустимого свиста, за ним, дополняя его, вторгалась мастерица свиста почти допустимого, а мастер недопустимого свиста был допущен свистеть на их фоне, или же свистели на его фоне они. Тем самым свист не прекращался. Сияние тускнело, но свист не прекращался, невзирая ни на тусклость, ни на приближающееся к засилию обилие пуговиц, преодолевших невидимые барьеры.