– Я вижу сон. Если это сон, где вижу сон, с каких пор вижу сон, а может быть, в этот миг, видя себя во сне стоящим у ворот неизвестного каштиля в глуши Паннонии, я на самом деле мирно сплю в тени старых пальм на побережье в деревне Сен-Трожан-ле-Бен на острове д’Олерон. Однако вокруг меня нет неукротимого океана. Нет бескрайной печали, как та, в Мимизане. Нет женских туфелек. Сапожек женских. Нет шепота волн. Предало меня море, – говорил Викентий Маркович Гречанский дрожащим голосом, полным беспокойства.

Повсюду вокруг расстилался тяжелый воздух равнины. Пресный вкус куска летнего дня, который наконец медленно умирает в дрожащих сумерках. И черное пятно неправильной формы, в которое превратилась изящная карета – наподобие той изукрашенной золотом коляски для процессий в Вене, – еще виднеется на песчаном холме, как черное на черном, пока и оно не сорвется в пропасть по другую сторону ночи.

На сухой ветви акации – огромный, сытый и грозный ворон, высеченный из черного мрамора.

Поблескивает глаз кровожадной рыси, притаившейся в зеленых зарослях у воды, готовой к охоте. Приходит ночь, рождается ее время.

– Что ты несешь нам? – спросила тень человека в широкой пелерине. Голос ее был тих и равнодушен. Послышалось звяканье ключей.

– У меня послание от короля Матьяша Корвина, – ответил Гречанский.

– Великолепно. Эта грамотка, написанная изукрашенными буквами, не защитит нас от турецких копий, не так ли, путник? – донеслось из-под капюшона коменданта каштиля.

– Не защитят и стены, для которых вы искали дозволение и опытного землемера, если вас предаст сердце в груди, – отвечал Викентий Гречанский.

– Кто ты?

– Посланник короля – и Бога, – представился Викентий.

– Чей? – вновь спросил комендант в плаще, подобном шатру.

– Долго пришлось бы мне объяснять тебе мою службу, а я верю, что, расскажи я тебе все подробности, ты меня не принял бы всерьез. Я принес то, что вы ждали, от того, кого вы просили и писали ему любезные письма, – теперь, если ты не имеешь ничего против, я бы укрылся где-либо, ибо непогода грядет, а ночь есть время любви и отдыха, а не досужих разговоров в ожидании решенья судьбы, – произнес Викентий Маркович Гречанский и направился ко входу в замок.

Тень в плаще обратилась в камень.

Прежде чем войти в каштиль, Викентий Гречанский перекрестился на католическую сторону и театрально, словно странствующий лицедей, продекламировал:

– После ослепления часами, полными солнца, спускается вечер, в великолепном убранстве, созданном из золотого солнечного заката и черноты кипарисов. Я прохожу легким шагом, тяжело дыша от пылающей красоты. За мной сверчки, один за одним, трещат все громче, а потом принимаются петь: есть некая тайна в том небе, с которого спускаются равнодушие и красота. А в последнем свете я читаю на фронтоне одной летней дачи: In magnificentia naturae, resurgit spiritus[4]. Здесь должно остановиться. Вот уже показывается первая звезда, затем три огня на дальнем утесе, ночь пала внезапно, а ничто ее не предвестило – бормотание и дуновение ветерка в кустарнике за моей спиной, – и день ускользнул, оставив мне свою сладость.

То было его заклинание для конца дня.

Никогда Викентий Маркович Гречанский не путешествовал ночью.

Было это не следствием страха, а частью договоренности. Это была мера предосторожности, чтобы не встретить своего двойника меж демонов ночи, ибо только он мог бы убить Гречанского.

– Существует Бог или существует время, – держишь в руке серебряный крест или тяжкий меч. Нежность или суровость. Выбирать только тебе, юноша, – сказал ему однажды Джованни Баттиста Кастальдо, когда они сидели на берегу реки Бистры недалеко от городка Оцелул-Рошу под отрогами Пояна-Рускэ. Солнце исчезало в густых зеленых кронах, стаи птиц чертили необычайные фигуры в небе. И старый испанец, солдат, наемник, умирал, с хриплым кашлем от туберкулеза, как многие его земляки, прибывшие в эту адовую страну, привлеченные серебряным блеском монет и зараженные долголетним роком их военного ремесла. В тот вечер испанец рассказал Гречанскому историю о чудовищности.