– Давай чайку попьем.

Он вскочил и побежал возиться с чайником и заваркой, замечая за собой, что старается запомнить все эти ее слова и словечки, и повороты головы, и все ее жесты и движения тела, и всю ее сочность, и черные тонкие редкие волоски на груди, легко догадываясь, что это все кончится скоро, в считанные дни, ну или пусть даже, может, недели, потому что по-другому не бывает и эта жизнь принадлежит скучным, занудным людям, которые считают свою холодность и свою бесчувственность хорошим тоном и при случае походя удавливают всех, кто лезет в приличное общество со своим детским простодушием и тем пытается смутить порядочных людей. Ну вот он и пытался запомнить это все, чтоб после вспоминать и потихоньку перебирать эти быстротечные исчезнувшие радости.

Они пили чай.

Над столом висел красный пластиковый абажур, заведенный в последние советские годы, – такой, на пружинке, и гостья еще повела его вниз-вверх, стало забавно и уютно. Лампа светила желтоватым теплым светом на белый щербленый чайничек, мятый железный термос, стеклянную надколотую сахарницу с ноздреватым подмокшим грязно-белым песком и стальные маленькие ложки с темно-коричневыми несмываемыми разводами от прошлогодней засохшей заварки. Домашним старым зверьком урчал холодильник. Доктор налил гостье в белую чашку свежего коричневого настоя, и над ним сразу взбился слабый жидкий туман, а после долил воды и придвинул ей, и она, закрыв глаза, глубоко вдохнула воздух над чашкой и сказала:

– Это ведь «Darjeeling», да?

– Ну да, точно! А еще знаешь, что мне скажи?

– И что же?

– Ничё, что я лезу с расспросами? Но мне вообще просто захотелось узнать, как тебя, собственно, зовут.

При этом Доктор наливал себе чаю, и это было ему неудобно – ведь левую руку он с самого начала держал на причинном месте подруги, прикрытом, правда, толстыми джинсами; ей это не мешало, она медленно прихлебывала свой чай.

– Зовут? Никогда не угадаешь. Меня зовут как надувную бабу, знаешь, в секс-шопах продают?

– Э-э… Знаю, бывают такие бабы. А как же их зовут? Барби?

– Нет, Барби – это для детей, с ними нельзя заниматься сексом.

– А с тобой можно?

– Да. Тебе можно. Ты же знаешь, что можно, да, знаешь? – говорила она глубоко и негромко, трогая кончиками пальцев тоненькую кожу его ладони там, где были нежные линии жизни. У Доктора от этого начали бегать по коже легкие мурашки. Он думал, что от других девушек не было таких мурашек, за что б они ни брались, это, пожалуй, удивительно, – и, думая про это, он еще отвечал на вопрос, начав путаться, смешивать их общий разговор и свои одинокие мысли:

– Да, можно, и я этого хочу, я хочу с тобой что-нибудь делать в койке, да, прямо сейчас, зачем этот чай, но сначала мне надо знать, как тебя зовут, ну, скажи, скажи, а?

– А зачем тебе знать, что толку? А так лучше, – шептала она. – Я буду приходить к тебе каждое утро в пять часов, буду тебя будить. Или нет – я буду тебя утешать и ласкать, пока ты спишь, и ты будешь думать, что это тебе снится. А проснешься – меня уже и нет… Хорошо, правда?

«Что ж это за глупости она говорит»? – растерянно злился Доктор, ему такое казалось до крайности несправедливым, нечестным, даже воровским.

– Нет-нет, я оставлю тебя здесь, у меня есть наручники замечательные, сейчас таких не делают – еще кооперативные, так я тебя ими прикую к батарее, и ты будешь у меня сидеть день и ночь, я буду тебя кормить и лелеять, – бормотал Доктор, весь занятый своими новыми впечатлениями от ее тела, он уже лежал без движения на своем смятом халате, а тот, в свою очередь, на кухонном скользком полу, а она нависала над ним и была, казалось, полностью поглощена его телом, доставление радостей которому было чуть ли не главной задачей ее жизни, – с чего бы вдруг, за что такая счастливая несправедливость? – Я под тобой, просто как Анна Каренина под паровозом, в смысле еще чуть-чуть – и все, все кончено… – лениво и тихо выговаривал он, в состоянии, близком тому, какое бывает после стакана-другого водки, или, если еще точней, после хорошего косячка, набитого благородной чистой амстердамской марихуаной. – Ты просто отрава, – добавил он в завершение своей путаной туманной мысли, весь вялый, как будто из него была выкачана, высосана вся энергия.