Незаметно, через продуктовые и вещевые дефициты подбиралась другая, новая жизнь – робко, шаг за шагом, но утвердились иные правила. Разве не зря из столицы задуло сквозняком грядущих перемен?

«Комсомол надо на прорыв поднимать, чтобы конструкции кооперативные создавал. Не проморгать бы момент – ретроградом прослывёшь», – решил про себя мудрый Гавриил Федулович и с удовольствием вспомнил недавнее, как не подвела его многолетняя закалка. Речь-то свою нескладную беспроигрышным призывом закончил и трибуну покинул не увальнем кособоким, а птицей-соколом полетел, чтобы занять престольное место в президиуме. Как грохотал овациями зал, наблюдая восшествие вождя-надёжи!

«Это хорошо, хорошо. Народ следует за нами», – это была самая любимая и финальная часть любого совещания и бесчисленных заседаний, которые проводил колупаевский партийный секретарь.

Переступив порог своего родного дома, то есть по высшим меркам того времени – пятикомнатной квартиры, секретарь Фуражкин сразу почувствовал себя лучше. Ноги с облегчением освободились от модельных полуботинок и утонули в большом персидском ковре. Вышедшая навстречу напомаженная супруга, половина всей его жизни, дежурно подставила под сухой поцелуй полную щёку. Детей дома не было – должно быть, в своём университете в КВН развлекаются.

Заказав прислуге чашечку кофе с коньяком, Гавриил Федулович походкой пушкинского командора проследовал в свой кабинет, чтобы, отгородившись от мирской суеты, привести расшалившиеся нервы в порядок и заодно всмотреться в своё волшебное зеркало.

А зеркало было действительно удивительным. В тяжёлой витой раме из потемневшего металла, докочевавшее до наших дней из далёкого девятнадцатого, а то и восемнадцатого века, пройдя венценосные императорские времена и пережив лихолетье гражданской бури. Из орущей, неуправляемой толпы ниспровергателей старого режима не нашлось ни одного матроса-анархиста или солдата-окопника в сопревших обмотках, чтобы швырнуть в него куском карельского мрамора от разбитого ломберного столика. Даже в период короткой немецкой оккупации в сорок первом сколько ни тщился полувзвод немецких пехотинцев, подбадриваемый понукающими окриками своего фельдфебеля, сдёрнуть зеркало со стены и увезти в обозе в далёкую Баварию, ничего у них из этой затеи не вышло.

Стекольное чудо будто вросло в стенной проём и ни за что не соглашалось покидать родную нишу.

Шли годы. Фацетные грани зеркала всё хуже переламывали в себе блики потолочного света. На заднем фасаде разлагалась и мутнела серебряная амальгама, но кремневая молекулярная решётка цепко хранила в своей кристаллической памяти образы гусарских ментиков и галунов и батистовые волановые платья вечерних чаровниц.

Появлялись и исчезали золотые генеральские эполеты, подсвечивавшие пушистые бакенбарды и раздвоенные холёные бороды. На смену им неслись флотские бескозырки со щёлкающими ленточками и искажённые призывами комиссарские рты с прокуренными зубами. Вспыхнули и погасли чужие мышиные мундиры, увешанные железными крестами. И наконец наступила долгожданная эпоха социального благолепия.


Разминая до хруста затёкшую спину, Гавриил Федулович налил в хрустальный лафитник многозвёздочный армянский коньяк и вместе с ним подошёл к «говорящему» зеркалу. Возникший перед ним образ понравился ему сразу. Осанистая фигура; повсюду и во всё проникающий взгляд из-под полуприкрытых век; ладно скроенный костюмный пиджак, ловко прикрывающий разросшийся до среднего размера тыквы живот, который, к большой досаде, неумолимо раздвигал пуговицы белой шёлковой рубашки. И блестящий в росинках пота лоб – широкий, охватывающий почти всю черепную коробку и плавно переходящий в затылочную проплешину. Лоб мыслителя и провидца.