Выбрав скамейку поудалённее от главной дорожки, упирающейся в выключенный по сезону, совсем засохший фонтан, Севка с нарочитой заботливостью смахнул со скамейки скрюченные листья и предложил Лизе сесть.

Лиза села. Сначала она смотрела куда-то в одну точку, а потом взглянула на Севку.

– Ты уволился?

– Пока нет.

– Пока?

– Я ещё не решил.

– Тебя нет, – сказала Лиза в своей манере говорить кусками фраз, но он понял, что она имела в виду – на работе. Его нет на работе. Теплёву с Серафимой удалось уговорить его временно уволиться, на время лечения, так сказать, и восстановить в конце учебного года или чуть раньше. Как «единственный кормилец» совсем уволиться он, конечно, не мог, но на месяца три-четыре, а то и пять, мог вполне. «Не боись, Всеволод, – бодро говорил ему Теплёв, сплёвывая через плечо и быстро подписывая молниеносно состряпанные бумаги, – как уйдёшь, так и придёшь, если сам захочешь, проблем не будет, я с начальством договорился. На вот, подпиши обходной». Севка хотел опять было взбрыкнуть, но потом подумал: «А, меньше споров, больше дела, когда наскучит бездельничать, пойду назад». И подписал бумагу. О Лизе он тогда, конечно, вообще не думал. И вот он – час расплаты. Не получилось уйти без шума!

– Тебя нет, – повторила Лиза. И он почувствовал, почти услышал, как бьётся её сердце – глухо, отрывисто, со сгустками с силой выталкиваемой крови. «Лиза, Лиза, Лиза… Ляззат… удовольствие, наслаждение и блаженство! Ну не надо, не надо разрывать мне сердце!» – подумал Севка.

И быстро сказал:

– Прости, я последнее время не в себе. Ты тут ни при чём, понимаешь?

Он нащупал пуговицу на своём пиджаке, ту, которая висела на распоясавшейся ниточной ножке, и стал её вертеть, чтобы помочь себе в подборе правильных слов.

– Я плохой человек, я знаю, – он опустил ресницы, горячо веря в правоту сказанного. – Я обещал увидеться с тобой и не сдержал обещания, и в этом я виноват.

Лиза молчала и слушала, так и не вынимая рук из карманов куртки. Казалось, ей было очень холодно.

– Я и самому себе часто даю слово и не всегда держу его.

Ну, теперь надо собраться с силами и сказать ей самое главное. «Ну, давай, – приказывал себе Севка и никак не мог решиться. – Давай!» Еле шевеля языком, он, наконец, с трудом выдохнул:

– Нам не надо больше встречаться.

Пуговица оторвалась с полностью разошедшейся ножки и осталась у него в руке.

Господи, как тяжело-то! Он искоса поглядел на Лизу. Она не пошевелилась. Ему показалось, что её лицо сначала побледнело, а потом сразу – почернело. Она была сейчас очень похожа на ту – из сна, которая рубила себе руки топором. Она молчала.

– Я живу для тебя, – тихо сказала Лиза. – Мне больше… мне ничего больше не надо.

У Севки защемило сердце. Ему было жутко жалко Лизу, и он чувствовал себя преступником, который совершил что-то очень страшное, что-то пострашнее убийства. Еле ворочая языком, он промямлил:

– Прости меня, Лиза. Прости.

«Если я сейчас же не уйду, я умру», – подумал он и встал.

– Мне надо идти. Прости.

Не в силах посмотреть Лизе в глаза, съёжившись и неловко подтягивая ногу со стороны окаменевшей от укола мышцы, он пошёл прочь от скамейки, как тяжело больной старик. «Было бы хорошо, если бы у неё был пистолет и она бы меня просто пристрелила, – вдруг пронеслось у него в голове, – и то бы легче стало».

При каждом шаге он чувствовал Лизин взгляд у себя на спине. Этот взгляд жёг его таким же раскалённым железом, какое только час назад тощая медсестра немилосердно всадила ему пониже спины. Ну и денёк сегодня, прямо День Калёного Железа. Это название позабавило его. День Калёного Железа. Ветер пронёсся по тяжёлым веткам старого клёна. Тот заскрипел, и в Севкиной голове, откуда ни возьмись, отдалённым эхом так же заскрипели и потянулись одна за другой шершавые, хриплые звуки, по ходу своего появления чудным образом превращающиеся в ноты. Как радужные пузыри, эти звуки рождались, росли, переливались на свету, лопались, исчезали и тут же появлялись вновь, один ярче другого, и постепенно наполняли слух тягучей, сдавленной мелодией.