Началом знакомства с ним была боль. Боль, боль, боль. Играя довольно часто до этого на гитаре, Севка думал, что его пальцы уже достаточно огрубели, привыкнув плотно прижимать струны к грифу для извлечения точного и ясного звука. Но струны гитары и струны контрабаса были не одинаковы, как не была одинаковой и техника их прижатия. Например, чтобы извлечь особый обертон на контрабасе, надо было прижать струну боковой частью большого пальца, а там при игре на гитаре мозоль, как правило, не образуется (она твердеет по центру пальцевой подушечки, а не по краям). С непривычки в первые дни занятий у Севки пальцы нещадно болели и зудели, синели, чернели, ныли, так что невозможно было представить, как на следующий день он опять станет ими нажимать на струны. Иногда по неосторожности и неопытности он разбивал пальцы в кровь. Серафима удивлялась, пугалась, чертыхалась, уговаривала:

– Бросай ты, Сева, эту затею, вон как распухли руки, смотреть страшно! Что за преподаватели там у вас? Мучители какие-то!

Но он молчал, кусал губы, терпеливо листал нотные тетради, водил посиневшими пальцами по кривым строчкам, с трудом разбирал свои собственные каракули, беззвучно шевелил губами, повторяя новые музыкальные термины: «квартовый строй», «тесситура», «каденция», «флажолет». Это позже он будет сыпать ими легко и привычно, как любой настоящий музыкант, а сначала все казалось сложным, чужим, витиеватым, словно он забрел в лес, который видел раньше только издали, в синей дымке, а тут пробрался из любопытства в самую его гущу, а там – глядь, деревья не зеленые, а синие, трава – желтая или красная, и листья у деревьев незнакомой формы, и птицы сидят на ветках заморские, невиданные, косятся узкими глазами на незваного пришельца и резко вскрикивают от испуга чужими голосами, вроде павлинов Матвейчука. И все в этом лесу так – загадочно, многомерно, и за каждым кустом ждет тебя новая тайна…

Музыка на самом деле оказалась не просто линейной разбивкой мелодий на какие-то там до-ре-ми, а объемным, многогранным калейдоскопом, с вечно передвигающимися разноцветными стеклышками, которые складывались сами собой из тона, тембра и звука в вечно меняющиеся картинки, и сложно было выучить их узор или предугадать, в какую новую комбинацию каждая из этих картинок превратится дальше. Музыка состояла не только из звуков и нот, но и из истории, биографий композиторов и музыкантов, искусства мастерить музыкальные инструменты из дерева, покрытого особым лаком, пластмассы и других композитных материалов, из точной геометрии пропорций между изгибами их, инструментов, туловища и структурой струн и смычков, легкостью или тяжестью грифов.

Еще она состояла из сиюминутных настроений, снов, страхов и комплексов, мимолетных видений, затяжных депрессий и личных драм особых живых существ, научившихся каким-то чудом извлекать из инструментов именно то, что они слышали снаружи, а главное – внутри себя. Это обстоятельство особенно тревожило Севку: сможет ли он уподобиться им и тоже почувствовать гармонию сложного мира музыки, существующего параллельно миру обычных людей, или он так и останется тем любителем, про которого даже далекие от музыки слушатели скажут: «Ах, как же немилосердно он „пилит“ контрабас»?

Для того чтобы этого не случилось, нужно было не только без устали практиковаться, то есть осваивать азы искусства тем местом, о котором прозорливо и грубовато предупредила его Эмилия Борисовна. Особенно в классической позе, при игре смычком. Еще надо было играть, часами стоя на ногах, а они затекали от долгого стояния, и растягивать руки вдоль грифа, полуобнимая массивное тело инструмента, словно созданного для того, чтобы мучить исполнителя, и руки тягуче ныли от перенапряжения, а когда он наконец заканчивал урок и опускал их, часто противно и долго непроизвольно дрожали. Но главное – нужно было буквально переродиться, выключить ухо обывателя, лениво слушающего этюды и сюиты со стороны, и больше не использовать для оценки прослушанного материала весьма упрощенные полюсные формулы – понравилось или нет, красиво или не очень, чисто или фальшиво.