Маленький Севка сидел у матери на коленях, нюхал навязчивые ароматы, запускал ручки в только что упакованные, но еще не завязанные разноцветными ленточками подушечки, выпотрашивал их в два счета и тут же сильно чихал, а мать смеялась и, чтоб не портил ее работу, грозила ему тонким пальчиком с покрытым коралловым лаком ногтем. Вокруг на столе валялась куча любопытных предметов: золотистые шнурочки, кожаные плетеные бечевки, тесемки из шелковых ниток, которые смешно назывались мулине, лоскутки разноцветной ткани. Ему никогда не было скучно – все можно было потрогать, потрепать, рассеять по столешнице, а то и разорвать на мелкие кусочки.
Еще интереснее становилось, когда Калерия брала Севку с собой на уроки пения. У нее был довольно низкий, волнующий альт от ля малой октавы до ля второй, звучавший то драматично, то торжествующе, и она умела себе ловко подыгрывать, как тогда говорили, на фортепьянах. Пока Калерия в просторных гостиных или на залитых солнцем верандах распевала незатейливые версии знаменитых оперных арий с детками тех же сентиментальных дам среднего достатка, считающих своим долгом привить своим отпрыскам хоть какие-то навыки музыкальной грамоты, Севка сидел, как правило, на кухне с прислугой и угощался чаем с вареньем, а если совсем повезет – то сахарной нежно-розовой пастилой. Лакомство таяло во рту, а вместе с ним таяло и Севкино сердце, ибо мать не часто его баловала сластями, а он их очень любил.
Отца своего Севка не знал, но тогда, в далеком детстве, ему не говорили, что кроме матери должен был быть кто-то еще, а позже ему было уже все равно, потому что для воспитания ему вполне хватало матери и тетки Серафимы, у которой своих детей не было, а для мужского воспитания – школьных мужчин: физруков, математиков, географов, завхозов и гораздо позже – художника Матвейчука.
Конечно, бывали минуты сомнений, когда он, уже подростком, вглядывался в свое зигзагообразное отражение в осколке старого зеркала, прислоненного к умывальнику на общей кухне, и, сравнивая себя с матерью – ее оливковый цвет лица, гордый нос с горбинкой, чарующие влажные глаза цвета засахаренного ореха и волнистые каштановые волосы, – понимал, что его серые цепкие глаза, светлая кожа на щеках и скулах, тонкие бледно-розовые губы, прямой нос, светло-русые, темнеющие к корням вихры, острый мальчишеский подбородок были, что называется, из другой оперы. Но задавать вопросы он не любил, а еще больше не любил получать на них неожиданные ответы, и поэтому отец для него был фигурой более условной, чем реальной.
Тем более что на памяти Севки мать «выходила замуж» раза два, но ненадолго. Сначала это был высокий офицер расквартированной на периферии воинской части – статный, с черными усами, с чубом под черной фуражкой и в таких же черных сапогах. Он приносил Калерии пышные букеты гладиолусов и красочные жестяные коробки леденцов с надписью «Монпансье», которые почему-то тут же открывал и сам начинал употреблять одну конфетку за другой, запихивая их за щеку, отчего все время казалось, что у него флюс.
Мать оставляла Севку Серафиме, надевала шляпку с вуалькой и уходила гулять с усатым кавалером. Возвращалась она очень поздно, а то и через несколько дней. Севка скучал по ней, плакал и утешался, только когда Серафима давала ему коробки от леденцов. Он складывал туда конфетные фантики и бежал играть на двор с соседскими мальчишками. Ему обычно не везло, и домой он возвращался с пустыми руками – и без фантиков, и без коробок, часто с оттопыренными от трепки ушами, если сильно проигрывался. С тех пор он ненавидел леденцы.