А если прав Платон и закон неизменен: после разгула демократии всегда приходит тиран? Но даже если уже пришел, жить можно. В квартире всегда был набит холодильник, припасы возобновлялись, когда что-то кончалось. Всегда было красное вино, но я пил мало – сердечко стучало, напоминая.
И всегда спешил провалиться в сон, чтоб никого ни о ком слезно не успеть подумать.
6. Других через себя
Не надо много слушать других, не будет силы. И времени совсем не станет – не только апокалипсис нашего времени, как у Розанова, но смертный конец самой временности.
И где тогда жить?
Не быть в удержании. Не привыкнуть, не сдаться, не задохнуться.
Задержать третье дыхание, что спасет – змеем выкрутиться, зверем вызвериться… руками связать чужие руки – выбрать момент. Сверху захват за отворот дзюдоги правой рукой, а левый локоть в горло. Не смотреть, не слышать, не видеть – тело умней человека.
Даже если этот человек Президент?
Нет никакой территории вегетарианцев – нет больше советского народа, когда можно было в любой чайхане в любом ауле быть гостем. Теперь от тупого давления Домового-хохла не скрыться даже за кремлевской стеной. Невыносимый национализм тупой скуки! Эта гегелевская уверенность и удовлетворенность является подозрительной – Президент видел буйство на улицах Берлина, когда упала стена.
Президент никогда не переспрашивал – подчиненные, люди и боль должны занимать свое место.
– Откуда ты знаешь про боль? – Президент всем своим говорил ты.
– Я с ней живу…
И Президент, кажется мне, поверил, хотя никому до конца, думаю, не доверял.
Да в самом главном слова вовсе ничего не меняют. И только всеприсутствие боли придаст слову правдивость. А боль была до всего, хотел сказать, боль – это ничто. Темная материя и чистая тяжесть – неодолимое удержание, которое на миг прерывается переживанием болезни, отчаяния или депрессии. Только меланхолия приближается к боли – знаки рассечек и шрамы меланхолию прерывают, чтоб окоротить.
И потому, наверное, Президент слушал меня.
У Советника перед глазами опыт борозд, чепиги плуга только один раз сорвали кожу с ладоней, ревели племенные быки-бугаи, черную землю скребли копытами, кузнечный гвоздь-ухналь, неправильно вбитый, вынуждал захромать коня. И от природы хромой Ванька-санитар умело по-свойски брал ногу коня, чтоб выдернуть криво вбитый ухналь – устранить хромоту-огрех.
Советник умеет сострадать, умеют все слабые меланхолики.
Но этот – Президент лишь один раз подумал о нем, да и то в третьем лице, – будто бы мог давать всему голоса – вещи отвечали ему, толковали и он понимал: лемех блестел бессловесно, но был замечен, шкура убитого лиса мышкует на ветру, теряя рыжие остья, продолжает охоту, чучело надолго переживет смерть. И вздох домового наполнен смыслами, тяжесть напоминает об удержании и боли, где нет ни одного движенья свободы. Боль оттуда идет, где не виден источник. Роды есть, а родник невидим. Туда взгляд обращен – вот для чего нужен свидетель-советник Лис.
Все тело предутрия в памяти от тяжести Домового.
А наяву синяки-письмена расшифрует юрод-Советник – нет нигде ни чистого тела, ни чистого замысла.
Ты грязный, значит, ты живой.
И это последнее больше всего задело Президента – в конце концов то, что он узнавал, было свидетельством того, что он уже знал. В книге Юнгера германский милитаризм бросал вызов владычице морей и хозяйке колониального мира Англии, сами немцы захватили в Африке огромные земли, что больше самой Германии, зарождался европейский раздор. Казалось, война все-таки невозможна, ведь комфорт и блага цивилизации унеживали жизнь обывателя-европейца. Но хорошо устроенный быт вызывал странно безрадостные переживания. Сто два года прожил солдат-философ Эрнст Юнгер, участвовал в двух войнах, видел солнечные затмения, меж которыми почти девяносто лет, – считал, что самое главное заключено в свободе воинственной воли. Если бы еще знал слова русского романного персонажа: это – больше чем свобода, это – воля.