Прочитав письмо, Алексей Михайлович только буркнул:

– Послать бы тебя за Аввакумом следом, в Пустозерск, язык приморозить.

В великом смущении пребывал великий государь. Иерусалимский патриарх Нектарий, не ведая, что к нему едут звать в Москву, на собор, на суд, прислал своего человека, именем Савелий, с двумя грамотами, царю и патриарху. Царю Нектарий писал: «Когда наша церковь находится под игом рабства, мы уподобляемся кораблям, потопляемым беспрестанными бурями, и в одной вашей Русской Церкви видим ковчег Ноев».

О словесном отречении Никона от патриаршества Нектарий просил забыть. Таких обидчивых отречений история знает немало, никто из патриархов не был извержен со святого престола за обидчивое слово. Никона дблжно возвратить в Москву, ибо он не подавал письменного отречения, а царь и народ такого отречения не принимали.

Савелий, позванный к великому государю, передал словесный наказ Иерусалимского патриарха.

– Кир Нектарию стало известно: Лигарид называет себя в Москве патриаршим экзархом, это есть самозванство. Кир Нектарий молит тебя, великий государь, не принимать греков за патриарших послов, если на их грамотах нет печати патриарха. И не давай, Бога ради, переводить патриарших грамот грекам: утаят правду.

– Почему святейший Нектарий так печется о патриархе Никоне? – спросил Алексей Михайлович напрямик.

Савелий ответил, нимало не задумавшись:

– Я слышал от моего патриарха своими ушами: кроме Никона, на престоле другому никому быть нельзя, ибо вины его никакой нет.

Подумалось Алексею Михайловичу: «А что, если и впрямь вернуть Никона?»

И содрогнулся. Такая дрожь хватила, крикнул постельничему, старику Ртищеву, отцу Федора Михайловича:

– Принеси шубу! Бегом!

А одевшись, романеи велел принести, еле-еле отогрелся.

17

Патриарху Никону снилось детство. Он в печи. Его бьет лихорадка, он залез в печь согреться. Мачеха налетает коршуном, набивает печь дровами. Он таится в уголке, у самого устья печи. Краешек исподней рубахи высовывается, мачеха видит подол и торопится. Выгребает из подтопка тлеющий уголек, вздувает лучину… Они оба слышат, как стучат их сердца. Береста вспыхивает светло, мотыльки огня насаживаются на стреляющие чешуйчатые веточки сухой елки. Мачеха затворяет зев печи железной заслонкой. Он терпит жар, ждет, чтоб мачеха ушла, и она уходит досыпать. О спасительное терпение! Он отодвигает заслонку, выбирается из огненной могилы. Рубашка пахнет дымом, но лихорадки нет. Лихорадка сгорела.

«Господь избавил от смерти горестного отрока, – сказал себе Никон, пробудясь, – неужто горестного патриарха не избавит от неправедного царского гнева?»

Задумчив был святейший в то осеннее плакучее утро. Несло мокрую листву с деревьев. Листья насаждались на стены храма, как птицы. В этом Никону чудилось малое знамение: даже ветер строит его храм… Даже ветер.

Постоял в холодной пустоте своего детища. В холода, в дожди какое строительство? Сегодня слепишь, завтра рухнет. Смотрел на зияющее, стесненное стенами небо, слышал, как грызет сердце тихая немочь.

– Не дадут построить, – сказал он одними губами, но все-таки посмотрел влево и вправо и за спину.

Один. Ему не мешали, он это знал, но одиночество стало вдруг таким обидным – слезы покатились.

Боковым зрением увидел вдруг монашка.

– Святейший! – кланялся монашек. – К тебе приехали.

– Кто такой смелый?

– Боярин Зюзин приехал, да от великого государя окольничий Сукин, а с ним дьяк… Брехов.

– Всех-то слуг у царя – Сукин с Бреховым… Пусть ждут. Я пошел в скит, приведи туда боярина Никиту Алексеевича. Да узнай, с чем пожаловали московские голубчики.