– Вáкушка! Как не помнить?! Я в Лыскове был, когда московский пристав заковал попа Петра да дьякона Ивана в железа. Неронов отбил Иларионовых братьев. Привел все Кириково, все Лысково. Приставу добре бока намяли. Он за пистоль, а ему по морде. Досталось потом одному батьке Неронову, в Николо-Корельский монастырь сослали.

– Жалко мне Илариона, – досадливо потряс головою Аввакум. – Как же мы с ним молились! Какие разговоры говорили об устроении церкви, благомыслия! Никон его смутил…

– Богатой жизни отведал… Он ведь женился на сестрице Павла Коломенского.

– Достаток у них с Ксенией был, а богатства – нет. Недолгое послал им Господь счастье. Как Ксения померла, Иван тотчас и постригся. Я в том году в Москву бегал… Двадцать лет минуло.

– Шестнадцать, – вставила словечко Анастасия Марковна.

– Пусть шестнадцать, – согласился Аввакум. – Постригли Илариона в день Собора Архистратига Михаила. А на другой уже год в игумены избрали. Батюшку-то его, Ананию, в патриархи прочили…

– Иларион, ничего не скажешь, распорядительный, расторопный.

– Косточки у него мягкие! Не косточки, а хрящики. Змей змеем. Колокола не отзвонили по восшествию Никона – Иларион уж на пороге, поклоны смиренные отвешивает.

– Не сразу он в силу вошел, – не согласился Кузьма. – Иконой Макария Желтоводского царю угодил да каменными храмами. При нем ведь монастырь из деревянного стал каменным. Колокольню с часами поставил.

– Часы и на деревянной были.

– А колокола? При Иларионе «Полиелейный» отлили. Во сто восемь пудов! «Славословный». В «Славословном» семьдесят три пуда.

– Не слышал о колоколах.

– Да тебя в те поры как раз в Сибирь повезли…

– Говорят, Иларион из игумнов в архиепископы за год скакнул?

– За год. Никон перевел его в Нижний, в Печерский монастырь. Посвятил в архимандриты. Полгода не минуло – вернул в Макарьев, а через три недели кликнул в Москву и сам рукоположил в архиепископа Рязанского и Муромского.

– Господи! Да что мы об Иларионе-то? Кузьма, родной! Помнишь, как твоими штанами налима на Кудьме поймали?

– Как не помнить? – засмеялся Кузьма. – И твой гриб помню. Стоим с Евфимкою на крыльце, царство ему небесное, а тут ты идешь: вместо головы гриб. Евфимка-то заголосил от страха.

Аввакум рассмеялся, да так, что на стол грудью лег.

– Грехи! Грехи! – кричал сквозь смех, утирая слезы. – Гриб-то был – во! Дождевик! Табак волчий. Невиданной величины! Тащить тяжело, бросить жалко: показать чудо хочется. Сделал я в нем дыру да и надел на голову.

Хохотали всем семейством.

– Вакушка! А ведь ты смешлив был! Ты засмеешься – весь дом в хохот, – вспомнил Кузьма.

Аввакум вдруг взгрустнул.

– Был смешлив, стал гневлив. Меру бы знать. Нет во мне меры. В батюшку. Помолимся, Кузьма, о родителях наших. Пошли, брат, в боковушку.

– Меня возьми, батька! – зазвенел цепями Филипп-бешеный.

Кузьма, потевший от близости сего домочадца, побледнел, Аввакум улыбнулся, перекрестил Филиппа, снял цепь с крюка, повел бешеного с собой.

– Филипп молодец! Исусову молитву выучил. По три тыщи в день читывает, с поклонами.

Помолились, да недолго. Пришли за Аввакумом, позвали на Печатный двор, к сказке. Расцеловался с братом, с племянником, поспешил на долгожданный зов.

Сказкой в те времена называлось царское государственное слово, назначение на службу.

Сказку Аввакуму говорил Симеон Полоцкий, новоиспеченный начальник царской Верхней типографии. С ним были Епифаний Славиницкий да Арсен Грек[46]. Епифаний, бывший киевлянин, жил в Чудовом монастыре, нес послушание справщика монастырской типографии. Арсен Грек, высоко залетавший при Никоне, извернулся и был теперь правой рукой Паисия Лигарида.