Он даже не мог себе представить, что он такой уродливый, так нелепо ходит, говорит таким странным, сдавленным голосом, что у него такие уши… трудно сказать какие, но какие-то неправильные. А нос – так вообще ужас. Откуда у него такой нос? У бати – обычный, у матери – тоже. Носы как носы. А у него – как у римского легионера. Не большой, нет, наоборот, аккуратный, но почему-то с небольшой горбинкой, такими широкими ноздрями… Ни у кого из родственников нет такого носа.
– Придешь на кружок еще в мае? Или как?
– У меня… – Митя замялся. Что соврать? Экзаменов в десятом классе нет. В музыкалке он уже дополнительный год учится, тоже экзаменов нет. Концерты все прошли…
– Приходи обязательно, и Иван Селиверстович так тебя ждет…
Митя любил второго руководителя школьного театра. Никто в школе не любил его, многие смеялись, из-за него-то и заниматься в кружке никто не хотел. А Митя – любил. Жалел и уважал одновременно. Ведь так может быть? Он видел, что никто не понимает Ивана Селиверстовича, никто не воспринимает всерьез, даже сама Марина Тимофеевна. А Митя видел, что это тонкий, очень несчастный человек, который мог бы так много сделать в жизни, если бы ему хоть чуть-чуть повезло. А ему не повезло. Так же, как его бате.
– Приду, – твердо сказал Митя. – Приду, Марина Тимофеевна. Передайте Ивану Селиверстовичу. Приду. Обещаю.
То, что Марина так в него влюблена, как девчонка, – а дураку ясно, что влюблена, – ему мешает. Приятно и мешает. Из-за этого он и ходить не хочет на кружок. И играть после «Золушки» ему уже не так хочется, и стыдно, когда Марина все подсаживается к нему, подсаживается, трогает его крупными белыми руками, касается полными коленками, обволакивает пряными духами, а уж когда наваливается огромной грудью, он совсем теряется, мгновенно взмокает, как жалкий убогий мышонок. Но… прийти поговорить с Иваном Селиверстовичем можно. Они разговаривают часами – обо всем, о театре, о музыке, о том, как тяжела планида у художника – у любого, у скульптора, актера или виолончелиста. Иван Селиверстович понимает его так хорошо, гораздо лучше, чем, скажем, Митина мать. Конечно, не так, как батя…
Но батя – это особый разговор. Он всегда так близко, что иногда Мите кажется – он перестает понимать, где батя, а где он. Его это мысли или отцовы. У них всё общее. Они даже чай часто пьют из одной огромной чашки. Митя – глоток и батя – глоток. Это батя так когда-то придумал. Рассказывал ему, что так пьют в походах, когда чашек на всех не хватает. Ну и вообще, для того, чтобы подружиться… Так и повелось у них. Мать ругается, а они только пересмеиваются и переглядываются – им так удобно, привычно. Когда мать уезжает в командировки, Митя подкатывается и ночью к отцу. Большой грузный отец может во сне стянуть с него одеяло совсем или ненароком столкнуть его с дивана. Ну и что. Зато рядом с ним Митя чувствует себя маленьким, любимым, хорошим, нужным.
Кто-то хочет взрослеть, торопится, а он – нет. Отец сгребет его в охапку, навалится на него и так и засыпает, и Митя засыпает, чувствуя родной запах, абсолютную защищенность. Его дом – там, где отец. Если им все-таки придется продать их квартиру, чтобы как-то жить, он поедет с отцом и в Подмосковье, и будет жить в любом сарае. Лучше, конечно, в каком-нибудь домике, не в сарае… Но если прижмет – то где угодно. Потому что отец не виноват, что с ним так все в жизни произошло. Не виноват, Митя знал это точно. Кому-то везет, а кому-то – нет. Его талантливому, красивейшему, умнейшему отцу просто не повезло.
«Главное, сынок, не попадать во власть ни к одной женщине, запомни», – часто говорит ему отец, говорит с самого детства. Когда Митя был маленький, он не понимал, что такое власть, думал, что это что-то огромное, сладкое, душное, куда можно упасть и никогда оттуда больше не выпутаться. Почему он сейчас об этом вспомнил? Может быть, Маринины духи ему напомнили отцовские слова и свои детские страхи.