Обычная грязь взрослой жизни, в которую два человека погружаются по самое не могу, а вина становится гобеленом, сотканным настолько плотно, что его даже нельзя распустить.
Я пытаюсь читать, но вскоре слышу на втором этаже плач Энни.
– Нет, – всхлипывает она, – нет, нет!
Я открываю дверь. Они с Колли дерутся, вырывая друг у друга какой-то предмет. Это розовая звездообразная лампа. Энни запрокинула голову назад, от горя ее ротик превратился в черное «о». Колли лишь закусила нижнюю губу, в остальном ее лицо больше не выражает никаких эмоций.
– Отдай, – сдавленным голосом произносит она, – иначе кое-кто умрет.
– Я ненавижу тебя, Колли, – говорит Энни, – тебя ненавидит Бог.
И бьет сестру рукой в варежке.
Я их растаскиваю. Лампа каким-то чудом остается невредимой. Я выхватываю ее из влажных, цепких рук Колли и ставлю на подоконник подальше от дочерей, где она будет в безопасности. Один только бог знает, зачем она понадобилась Колли.
– Мам, – говорит та, – не отдавай ее ей!
– Она меня обижает!
– Господи боже ты мой! – ору я. – Угомонитесь! Обе! Каждая в руки по книжке и читать!
Ирвин сидит на кухне, закинув ноги на стул. Я подавляю вспыхнувший в груди приступ гнева. Ему прекрасно известно, как я терпеть не могу видеть его грязные ноги на моих замечательных стульях.
Кухню я люблю больше всего. В свое время мне пришлось здорово попотеть, выбирая древесину для мебели, и теперь я никогда не забываю натирать ее мастикой по воскресеньям. Узор керамической плитки на полу – спирали нежной серо-голубой глазури – был выбран тоже мной. Я же смастерила полку и стол. Если не торопиться, плотницкое дело не составляет особого труда. Потом развесила там сковородки с медным дном – по восходящей, от самой маленькой до самой большой.
На кухонной стойке стоит миска с чем-то рыхлым. Посередине, на самом почетном месте.
– Что это? – спрашиваю я, направляясь к буфету за аспирином. Не для Энни, для себя.
– Да вот, решил сварганить пудинг с изюмом, – отвечает Ирвин.
Готовить он не любит, но при этом гордится своими пирогами и пудингами – пересыщенными крахмалом безвкусными английскими блюдами, которые готовят на пару. Считает их стильными.
– Попробуй, Роб, – говорит он, – если мало изюма, скажи, я доложу.
Этого мне хочется меньше всего, но я, в который раз не желая ругаться из-за пустяков, беру ложку, с тоской думая об Энни и Колли. Они ведь так хорошо дружили и всегда вместе играли. Это можно было бы списать на трудный возраст Колли, беда лишь в том, что для нее любой возраст трудный.
Я сую в миску ложку, даже не глядя на то, что в ней. И тут же кричу, не в состоянии сдержаться, хотя и знаю, что он только того и ждет.
Ирвин хватается за живот и хохочет так, что начинает задыхаться.
– Видела бы ты сейчас свое лицо!
– Кошмар! – дрожащим голосом говорю я. – Поступать так с другими просто ужасно.
– Мне надо было их немного разогреть, – спокойно отвечает он, – завтра мы с Джоном идем на рыбалку.
Теперь я ощущаю смрад опарышей – кислую, аммиачную, гнилую вонь. Эту наживку Ирвин в больших количествах хранит в холодильнике в гараже. Надо было сразу сообразить: раз я не пустила их на вечеринку, то возмездия за это мне не избежать. Разогреваемые в миске опарыши шевелят своими крохотными тупыми головками. Туловища у них красные, как кровь.
Я полагаю, что у каждого есть история, способная в полной мере его объяснить. Моя сводится к следующему.
В два годика Колли была трудным ребенком. Заговорила поздно, ее постоянно переполняла безмолвная ярость. Даже тогда с ее лица никогда не сходила злобная гримаса, исчезавшая, только когда она смотрела на отца. В таких случаях за ее чертами проступала робкая улыбка, и я видела перед собой лишь ребенка.