Старец помазАлся, почему-то не снимая клобук, лишь слегка сдвинув его. Потом помазАл Пахомия. Я подошёл к сбитому из ящиков аналою и принял на чело елей. Рука батюшки, к которой я прикоснулся губами, была мозолиста, густо покрыта жёстким чёрным волосом, суха и прохладна, как мощи.

Сумрак, разбавляемый рваными язычками свечей и несколькими лампадами, вдруг взорвался магниевой вспышкой. Саша снимал от входа. Этот парень непрошибаем! Двадцать раз инструктировал его, как вести себя в монастыре, но он по-прежнему готов наплевать на всё ради хорошего кадра. Впрочем, в его положении все поучения уже можно пропускать мимо ушей и делать то, что считаешь нужным – но какой же я идиот, что взял его с собой!..

Однако отец-настоятель, судя по всему, нисколько не разгневался на помеху в службе. Он спокойно поднял глаза на фотографа и подозвал его движением руки с кисточкой. И – о чудо! – желчный агностик Саша, гордо умирающий двадцатипятилетний пацан, опустил камеру и смиренно подошёл под елеопомазание.

Спали тихо и бестревожно, на сыроватых тюфяках, под целыми ворохами старых одеял. В желудках у нас была незатейливая вечеря – молодая картошка с монастырского огорода, да только что пошедшие колосовики – подберёзовики и маслята. Тайга вокруг угрожающе молчала, изредка доносилось потрескивание ветки или крик ночной птицы. Где-то на краю сознания шёлково шелестело озеро. Призрачный ветерок юркал сквозь дырявую крышу. А мы спали.

Колокол разбудил меня на рассвете. Я рывком поднялся с лавки. Сашка спал мёртвым сном, лицо посерело и исказилось, на совершенно голой после лучевой терапии голове проступили капельки пота – видимо, боль вернулась к утру, но он так устал, что не проснулся. Быстро одевшись, я тихо вышел на улицу.

Монахи готовились к литургии. Перед деревянным крестом на могиле первого настоятеля – преподобного Силуана Рысеозёрского (думаю, ещё и монашеское имя основателя обители привело сюда современного отца Силуана) стоял грубо сколоченный престол, на котором разложен был старый-престарый антиминс. Я разглядел на нём только четырёхконечный крест и полустёртые греческие надписи.

Опять послышались греческие распевы и молитвы. Я не думал причащаться – не читал накануне каноны, и, хоть с вечера не ел и не пил, не чувствовал себя достойным подойти к Чаше. Но отец Силуан жестом подозвал меня к самодельному аналою, на котором лежал крест и Евангелие.

– Причащаться будешь? – спросил он отрывисто, без всякого елея в голосе.

– Не готов, батюшка, – ответил я. Почему-то стало жутко. Впрочем, перед исповедью всегда так.

Настоятель резко мотнул головой.

– Готов, – убеждённо сказал он. – Каяться есть в чём?

Мне было в чём каяться. Отношения с женой и дочерью, с которыми не живу уже несколько лет. Новая любовь. Безуспешные попытки воцерковиться. Заказы на левую рекламу в газете. Ежевечерние редакционные пьянки. Да много ещё чего. Я журналист и живу в смутные времена. Я человек.

Была не была!

Подойдя поближе к батюшке, я начал рассказывать, но он прервал меня в самом начале.

– Всё знаю. Вставай на колени.

Почти помимо воли я преклонил колена и ощутил на голове лёгкое бремя епитрахили.

– Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти чадо Евгения, и аз недостойный иерей Его властию мне данною прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

Слушая знакомые слова разрешительной молитвы и почти физически чувствуя, как бремя грехов покидает душу, я всё думал, думал: «Неужели и правда знает? Откуда?..» Я был в опасном состоянии доверчивого недоверия. Для моей работы это катастрофа. Но сейчас я не работал.