Я выронила коробку, и ее содержимое разлетелось по всей кухне. Потом я вышла наружу. Я держалась руками за живот; мне казалось, что меня вот-вот вырвет. Папа все еще сидел в своем кресле, глядя на Землю, горевшую в ночном небе, точно уголек. Луны пробудились к яркой жизни; они были уже не меловыми пятнами, а пламенными, кипящими глазами.
– Они украли маму, – сказала я.
Папа моргнул, уставился на меня.
– Что?
– Они украли маму.
Он помолчал, потом кивнул.
– О, – сказал он. – Что ж, понятно.
Его взгляд снова обратился к небу. Я искала хоть какой-то знак того, что ему не все равно. Я искала на его лице хоть что-то, способное оттащить меня от края распахнувшейся передо мной ужасной пропасти. И ничего не находила.
5
На следующее утро папа решил, что приведет закусочную в порядок сам, и отправил меня в школу. Признаюсь, это стало для меня облегчением. Мне было проще трудиться под железной рукой мисс Хэддершем, которая вбивала знания в наши упрямые черепа со всей нежностью Джона Генри, заколачивающего стальные костыли. Полагаю, что мисс Хэддершем считала учеников своего рода недугом, душевной болезнью, ставшей ей карой за былые грехи. Она была низенькой, мягкой и круглой. Ее тело было создано для того, чтобы к нему прижимались внуки, но вот сердце ее было измышлено для иного призвания: погонщицы скота или тюремной комендантши. Боже сохрани то дитя, которое неверно поставило апостроф в своем сочинении или не сумело оценить величие Александра Поупа. Она расхаживала перед классной доской широкими хищными шагами и патрулировала проходы между нашими партами, точно кочевник, высматривающий пролом в Великой Китайской стене.
Выносить все это мне помогало присутствие подруг, Бренды Льюис и Дотти Олсен. Впрочем, «подруг» – это сильно сказано; мы проводили время вместе скорее из-за отсутствия выбора, чем по собственному желанию. Не будучи ни популярными, ни отверженными, мы с трудом заводили друзей, каждая – по собственным причинам. Мой характер некоторым казался колючим и невыносимым; Бренда была чернокожей (а мы, несмотря на стремление основателей колонии к равноправию, судя по всему, так и не смогли оставить свои предрассудки на Земле); а Дотти – такой застенчивой, что многие считали ее дурочкой. Обстоятельства сделали нас союзницами. Мы ели вместе, а если на уроке наш класс разбивали на группы, мы естественным образом оказывались в одной. Когда нас отпустили на обед, я нашла их в нашем обычном месте – в тени складского сарая в нескольких сотнях футов от школы.
Девочки встретили меня непривычным молчанием, и я немедленно насторожилась. Я уселась рядом с ними и достала принесенную из дома еду. Папа, видимо из жалости ко мне, упаковал мне в качестве лакомства сладкую булочку. Я достала сначала ее, проигнорировав тощий сэндвич, оторвала кусок и запихнула его в рот.
– Ты где ее взяла? – спросила Дотти.
– В сумке, – ответила я, помахав сумкой для завтраков и выпучив глаза.
Дотти смущенно потупила взгляд, и я немедленно устыдилась.
– Не надо так, – сказала Бренда. А потом повернулась к Дотти: – Она взяла ее в закусочной. Где еще?
– Я не специально, – извинилась я. И посмотрела на Дотти: – Хочешь кусочек?
Дотти кивнула, и я угостила ее. Естественно, мне пришлось оторвать кусочек и для Бренды, и неожиданно от моего сокровища осталась только половина. Меня это раздосадовало – их-то, в конце концов, никто не грабил. Но я старалась этого не показывать.
– Я думала, у вас из закусочной все забрали – сказала Дотти.
– А вот и нет. У нас еще куча всего осталась. – Я, конечно, преувеличивала. Никакой кучи у нас больше не было. Но и подчистую нас не обнесли. Однако я не хотела рисковать своей нежданной славой, рассказывая все как есть.