Вся эта хренотень была зацеплена предыдущей ночью, в безумии скоростной гонки по всему округу Лос-Анджелеса – от Топанги до Уоттса – мы хватали все, что попадалось под руку. Не то чтобы нам все это было нужно для поездки и отрыва, но как только ты по уши вязнешь в серьезной химической коллекции, сразу появляется желание толкнуть ее ко всем чертям.

Меня беспокоила всего лишь одна вещь – эфир. Ничто в мире не бывает менее беспомощным, безответственным и порочным, чем человек в пропасти эфирного запоя. И я знал, мы очень скоро дорвемся до этого гнилого продукта. Вероятно, на следующей бензоколонке. Мы по достоинству оценили почти все остальное, а сейчас – да, настало время изрядно хлебнуть эфира. А затем сделать следующие сто миль в отвратительном слюнотечении спастического ступора. Единственный способ оставаться бдительным под эфиром: принять на грудь как можно больше амила – не все сразу, а по частям, ровно столько, сколько бы хватило, чтобы сохранять фокусировку на скорости девяносто миль в час через Барстоу.

«Старый, вот так и надо путешествовать», – заметил мой адвокат. Он весь изогнулся, врубая на полную громкость радио, гудя в такт ритм-секции и вымучивая слова плаксивым голосом: «Одна затяжка унесет тебя. Дорогой Иисус… Одна затяжка унесет тебя…»

Одна затяжка? Ах ты, бедный дурак! Подожди, пока не увидишь этих блядских летучих мышей. Я едва мог слышать радио, с шумом привалившись к дверце в обнимку с магнитофоном, игравшим все время «Симпатию к дьяволу». У нас была только одна эта кассета, и мы непрестанно ее проигрывали, раз за разом – сумасшедший контрапункт радио, а также поддерживая наш ритм на дороге. Постоянная скорость хороша для грамотного расхода бензина во время пробега, – а по каким-то причинам тогда это казалось важным. Разумеется. В такой, с позволения сказать, поездке каждый должен внимательно следить за расходом бензина. Избегай резких ускорений и рывков, от которых кровь стынет в жилах.

Мой адвокат давно уже, в отличие от меня, заметил хитчхайкера. «Давай-ка подбросим парнишку», – проговорил он и, до того, как я успел выдвинуть какой-либо аргумент за или против, остановился, а этот несчастный оклахомский мудвин уже бежал со всех ног к машине, улыбаясь во весь рот и крича: «Черт возьми! Я никогда еще не ездил в тачке с открытым верхом!»



– Что, правда? – спросил я. – Ладно, я полагаю, ты уже созрел для этого, а?

Парень нетерпеливо кивнул, и Акула, взревев, помчалась дальше в облаке пыли.

– Мы – твои друзья, – сказал мой адвокат. – Мы не похожи на остальных.

«О Боже, – подумал я, – он едва вписался в поворот».

– Кончай этот базар, – резко оборвал я адвоката. – Или наложу на тебя пиявок».

Он ухмыльнулся, похоже, въехав. К счастью, шум в тачке был настолько ужасен, – свистел ветер, орало радио и магнитофон – что парень, развалившийся на заднем сиденье, не мог ни слова расслышать из того, о чем мы говорили. Или все-таки мог?

«Сколько мы еще продержимся?» – дивился я. Сколько еще времени осталось до того момента, когда кто-нибудь из нас в бреду не спустит всех собак на этого мальчика? Что он тогда подумает? Эта самая одинокая пустыня была последним известным домом семьи Мэнсона[1]. Проведет ли он эту неумолимую параллель, когда мой адвокат станет вопить о летучих мышах и громадных скатах-манта, обрушивающихся сверху на машину? Если так – хорошо, нам просто придется отрезать ему голову и где-нибудь закопать. И ежу понятно, что мы не можем дать парню спокойно уйти. Он тут же настучит в контору каких-нибудь нацистов, следящих за соблюдением закона в этой пустынной местности, и они настигнут нас, как гончие псы загнанного зверя.