Пожалуй, главное неудобство – впрочем, выбирая между промерзшей будкой и мягким домашним креслом, мы охотно с ним мирились – заключалось в вечной неопределенности: когда один абонент разговаривал, у другого в телефонной трубке стояла тишина. Однако, не мертвая, а живая. И вполне ощутимая: вслушавшись, можно было уловить слабые признаки какой-то другой жизни – не соседской, а той, что протекает в иной, параллельной реальности; и которую следует иметь в виду не потому, что тебя подслушивают (ты же в это время молчишь, разговаривают соседи), а потому, что «тот», параллельный мир существует; в чем легко убедиться, приложив трубку к уху.
Бывали дни, когда, заслышав характерное шуршание и легкое пощелкивание, я нарочно не вешала трубку; мне чудилось, что пространство, разделяющее миры, проницаемо. Во всяком случае, с «той», оборотной стороны. Похожее чувство я испытывала в ранней юности, когда – листая иностранные глянцевые журналы, рассматривая фотографии чужих городов – не могла отделаться от мысли, что все эти лондоны, нью-йорки и парижи существуют по «ту» сторону осязаемой реальности.
Впрочем, были и второстепенные неудобства – что в иных случаях грозило закончиться скандалом. Предположим, вы забыли положить трубку; или элементарно заболтались. Через час, а то и раньше ждите звонка в дверь – с просьбой: проверить, что там с телефоном, – и вежливыми оговорками: если бы не срочная необходимость позвонить в поликлинику (или на почту, или дочери), я бы вас не побеспокоила… Виновата, за редкими исключениями, всегда была я, зависавшая в интернете: в это трудно поверить, но в те времена его подключали через стационарный телефон. И все же, несмотря на все шероховатости, мы с соседкой сохранили добрые отношения (тем более что наши телефоны давно, лет двадцать как, разомкнуты). Случайно встретившись на лестнице, мы киваем друг другу и улыбаемся, словно между нами сохранилась виртуальная связь; такая же неразрывная, как между мной и моей героиней…
Впрочем, есть кое-что еще. Боюсь, это тоже покажется странным, но эта скромная худенькая женщина в драповом демисезонном пальтишке, купленном в ленинградском универмаге или пошитом лет сорок назад в ателье не самого высшего разбора, с синтетическим платочком, повязанным вокруг шеи, – моя последняя связь с исчезнувшим, канувшим в Лету прошлым. Я имею в виду запах ее духов.
Мой бывший муж говорил, что по природе я – нюхач. Дурацкое слово, но, если не придираться к словам, в сущности, он прав. Я и сейчас чувствую запах ее духов, дешевых и, на мой взгляд, немного приторных, – который стелется за ней подобием шлейфа, расшитого поддельными драгоценными камнями. Когда-то эти польские духи – флакончики с золочеными винтовыми пробками – продавались в каждой уважающей себя галантерее. И даже считались модными, вплоть до появления в продаже настоящих, французских. По-русски они назывались «Быть может…». Обнадеживающее многоточие, которое каждая советская девушка могла восполнить по своему разумению. Понятия не имею, где и кем эта деликатная и в меру наивная женщина работала. Невидимкам вроде нее подходят незаметные профессии. Скажем, учетчицы на производстве. Впрочем, не удивлюсь, если она ни дня не работала, посвятив себя мужу (который давно умер) и дочери – женщине средних лет: время от времени та всплывает где-то на заднем плане. Мать и дочь разительно похожи: тот же узковатый разрез глаз, та же стеснительная улыбка с примесью растерянности; то же смирение во взоре: их общая покорность жизни и судьбе. Внуков я не видела ни разу. Понятия не имею, существуют ли они вообще.