.

По всему Уайтхоллу словно пронесся мощный электрический разряд. Притихшие коридоры пробудились. «Казалось, правительственная машина в одночасье получила пару новых передач, обретя способность ездить гораздо быстрее, чем казалось возможным когда-либо прежде», – писал Эдуард Бриджес, секретарь военного кабинета[79]. Эта новая энергия, незнакомая и тревожащая, пронизывала теперь все уровни бюрократии, от последнего секретаря до самого важного министра. Дом 10 по Даунинг-стрит словно бы подвергся воздействию какого-то гальванического эффекта. По словам Джона Колвилла, при Чемберлене даже приближение войны не изменило темп работы правительства. Но Черчилль был как динамо-машина. К немалому изумлению Колвилла, «теперь почтенных чиновников нередко можно было увидеть бегущими по коридорам»[80]. Нагрузка самого Колвилла и его товарищей по личному секретариату Черчилля возросла до невообразимых прежде уровней. Черчилль выпускал директивы и распоряжения в виде коротких текстов, которые называли «служебными записками»: он диктовал их машинистке (какая-то из них всегда находилась рядом) с момента своего пробуждения и до отхода ко сну. Он приходил в ярость от орфографических ошибок и бессмысленных фраз в этих записях: он считал, что их причина – невнимательность машинисток, хотя на самом деле под его диктовку печатать было непросто (в частности, из-за того, что он слегка шепелявил). Записывая одну его 27-страничную речь, машинистка Элизабет Лейтон, пришедшая на Даунинг-стрит в 1941 году, навлекла на себя его гнев, допустив одну-единственную ошибку – напечатав «министр авиации» вместо «министерство авиации» и тем самым случайно породив яркий визуальный образ: «Министр авиации – в состоянии хаоса, сверху донизу»[81]. По словам Лейтон, речь Черчилля порой не так-то просто было разобрать, особенно по утрам, когда он диктовал с постели. На ясности его речи сказывались и другие факторы. «Он вечно держит во рту сигару, – отмечала она, – к тому же во время диктовки он обычно расхаживает по комнате взад-вперед: то он за твоим стулом, то у дальней стены»[82].

Он обращал внимание на мельчайшие детали – даже на формулировки и грамматику в докладах министров. Аэродром им предписывалось именовать airfield, а не его синонимом aerodrome. Самолет следовало называть не aeroplane, а aircraft. Особенно Черчилль настаивал на том, чтобы министры составляли свои записки как можно лаконичнее: длина каждой не должна была превышать страницы. «Если вы не излагаете свои мысли сжато – значит, вы лентяй», – отмечал он[83].

Такие высокие требования к служебной коммуникации (в особенности к ее точности) заставляли сотрудников на всех уровнях правительственной бюрократии испытывать новое чувство ответственности за происходящие события, разгоняя затхлость рутинной министерской работы. Черчилль каждый день выпускал десятки распоряжений. Они всегда отличались лаконичностью и всегда были написаны предельно ясным и точным языком. Нередко он требовал ответа по какой-нибудь сложной теме еще до конца дня. «Все, что не касалось насущно необходимых дел, не имело для него никакой ценности, – писал генерал Алан Брук, которого секретари, работавшие в доме 10 по Даунинг-стрит, прозвали Бруки. – Когда он хотел, чтобы что-то сделали, все прочее следовало немедленно бросить»[84].

По наблюдениям Брука, эффект был такой, «словно луч прожектора неустанно шарит по всем закоулкам администрации, так что даже самые мелкие клерки чувствовали, что однажды могут оказаться под этим лучом, который высветит все, чем они занимаются»