Он подмигнул ей и улыбнулся:
– А все равно, неплохо так прокатились… Главное – быстро.
Она кивнула. Он еще переживал из-за коня, еще чувствовал кровь на руках. Сердце же Спаски болело из-за смерти брата, но смерть лошади тронуть его не смогла.
Тяжелая это была дорога. В деревнях, до которых не добрался мор, пришлых встречали камнями и кольями, постоялые дворы на тракте отец сам обходил стороной. До самого вечера он нес Спаску на руках, называл крохой и царевной, а она рассказывала ему о хрустальном дворце. Тепло было прижиматься к его плечу, и иногда Спаска дремала.
– Ты, наверное, хочешь есть? – спохватился вдруг отец, когда совсем стемнело.
– Нет, – ответила Спаска.
Отец почему-то испугался и коснулся губами ее лба.
– Я не болею, – сказала она.
– Все равно, не мешает погреться, поесть и отдохнуть.
Он свернул с тракта, миновал узкую полоску деревьев и вышел на болото. Ни гати, ни прохожей тропы рядом не было, отец шел в полной темноте зимней ночи, безошибочно выбирая, куда ступить, обходя зыбни2, бочаги3 и трясину. Болото боялось его и помалкивало – оно тоже чувствовало силу за его спиной. И сухой островок, совсем махонький, нашелся очень быстро. На нем часто росли высокие чахлые елки, и между ними едва-едва хватило места развести костер.
Сухие еловые ветки дымили и вспыхивали с треском, выбрасывая вверх снопы горящих иголок. Спаска, опираясь на елку, сидела на подстилке из лапника, куталась в отцовский плащ и жевала черствый белый хлеб, разогретый над огнем, с куском восхитительного твердого желтого сыра – в деревне варили не такой сыр, он был белым, чересчур соленым и крошился в руках. Хлеб из пшеничной муки тоже пекли редко – к праздникам.
Отец согрел ей кипятку в жестяной кружке, и Спаску совсем разморило от тепла и сытости – она задремала под щелчки и посвистывания костра, а проснулась от взгляда: отец стоял у огня и смотрел ей в лицо. И почему-то в его глазах была боль, такая сильная, что Спаска испугалась за него. Болезни она угадывала легко, хотя дед не учил ее этому, но никаких болезней у отца не увидела.
– У тебя что-то болит? – спросила она, распахнув глаза.
Он покачал головой и, помолчав, ответил:
– Я очень давно живу на свете. Когда-то я думал, что любовь – самое прекрасное чувство из всех, а потом понял, что любовь – это в первую очередь боль и страх. Знаешь, я почти ничего не боюсь, да и нечего мне бояться. Но этот страх непреодолим. И что заставляет людей любить?
– Я тоже люблю тебя, – сказала Спаска.
Он усмехнулся совсем невесело и спросил:
– Но за что? Объясни мне, почему? Ведь я совсем чужой тебе человек… Ты видишь меня второй раз в жизни…
– А… – Спаска замерла от страха. – А разве ты чужой мне человек?
– Ты боишься, что я тебе чужой? – Он присел возле нее на корточки.
Она кивнула, готовая расплакаться.
– Вот видишь, боль и страх. Куда ни ступи, со всех сторон любовь окружает боль и страх. Не бойся, я не чужой тебе человек. Я на самом деле твой отец. Только никому не говори об этом и не называй меня отцом при людях, хорошо?
– Почему? Из-за Ратко?
– Плевал я на Ратко. Потом как-нибудь я это объясню, а пока просто послушай меня, хорошо?
– А как мне тебя называть при людях?
– Называй меня Змай. Меня так все называют. Ну или дядя Змай…
Отдыхал отец недолго, часа два или три, а потом снова подхватил Спаску на руки и понес через болото дальше. Стены Волгорода появились в тумане на рассвете, когда болото уступило место каменистым холмам, покрытым редким сосновым лесом.
Спаска успела задремать, а когда проснулась, отец нес ее через опустевший посад, по которому прошелся не один пожар: над землей висели дымы и воняло гарью; обугленные дома из камня глядели на Спаску незрячими глазами окон, меж ними кострищами чернели остатки торфяных хижин с покореженными чугунными печурками, под ногами валялось перепачканное сажей тряпье и битая посуда.