Это адресовано столько же Маше, сколько всей Вселенной, в масштабах которой все загадочно переходит из одного в другое и, как мы уже имели случай убедиться, оказывается больше себя:

«…Я люблю тебя больше свободы – без тебя и свобода – тюрьма…»

Если наложить это признание на самый грандиозный из поэтических афоризмов Евтушенко, подхваченный народом и переделанный так: стакан в России больше, чем стакан, – то все становится предельно логично.

«Что любовь? Это только минута свободы. Потом даже хуже…»

Однако в любовь можно спрятаться. К ней можно прислониться. Ею можно прикрыться. На время. Только на время. Это какое-то Божье наказание: всем существом прижиматься к другому существу и все-таки с отчаянием ощущать, что оно – другое. И любое, встреченное в этом украденном от тебя мире, – все равно будет ДРУГОЕ.

Где же грань,
где граница меж нами двоими? —
лишь кожа твоя и моя.
Так возьмись
перепрыгнуть и эту границу
и губы бездонные дай мне до дна.
Так вожмись
кожей в кожу, и станут они как одна.

Не станут. Невозможно стереть «и эту границу». Здесь предел полету. Здесь – глубинная неразрешимость бытийной драмы, учуянной Евтушенко. Обозначена она цепочкой сожженных семейных очагов.

Когда-то критик Бенедикт Сарнов уловил эту мучительную несходимость в строчках о второй пуле, которую надо выпустить в любящего, чтобы убить в его душе еще и душу любимой. Критик резонно заметил: если это действительно любовь, то достаточно одной пули, чтобы убить обоих.

Это абсолютно так, если судить с позиций нормальной этики, завещанной нам в словах: муж и жена – единая плоть. Сарнов так и чувствует. Но в том-то и боль, воплощенная в лирике Евтушенко, что окончательное слияние недостижимо. И как бы ни был тесен союз, в нем неслиянны двое, и поэтому нужны две пули, чтобы покончить с этим мучением, а происходит оно несомненно от изначального ожидания единства со всем миром.

Так любовная лирика смыкается с гражданской.

Мир расколот.

Склеить его! – вот лейтмотив.

«Что такое русская литература? Это – разбитое войнами и революциями зеркало, чьи осколки все-таки снова срослись…»

Осколки – срослись?? Да не могут осколки срастись! Они потому и осколки, что не срастаются.

Блок пытался «срастить концы». Кровью. В поэме «Двенадцать».

Евтушенко пишет поэму «Тринадцать»: «Всю Россию распороли – не срастется этот шов».

Но жажда срастить – неистребима! Всю жизнь собирает осколки. Хочет соединить. Соединить «наши места рождения» – и это не выходит. Не прирастают друг к другу «лоскуты». Смотрит на полотно Кандинского и завидует: тот «сначала разломал, но потом срастил радугу». Срастить радугу – это то же самое, что приживить осколки. Или: «разломить вьюгу. Срастить бифштексы снова в коров». «Собрать еле-еле с дорог расшвырянного себя». «Вымечтать по кусочку».

Поэтическая вселенная у Евтушенко не вырастает из одного корня, она попадает в душу тысячами отдельных впечатлений: снежинок, дождинок, встреч, бликов, суждений. Эта изначальная рассредоточенность – как китайская казнь тысячи кусочков. Это надо выдержать. Вселенную – собрать. Во что бы то ни стало. Это – категорический императив, потаенный нерв, уникальный случай – «случай Евтушенко», его сюжет в русской лирике.

Вечная мечта и вечная неосуществимость: собрать Единое Счастье из мелких несчастий, на которых, несмотря ни на что, сияет отблеск Единого, которое всегда разодрано, расхватано, раскромсано, разбросано.

В финале той самой автобиографии, что названа «Волчий паспорт» (это, между прочим, означает: тысячи временных штампов и ни одного окончательного), – итоговые стихи: