Слава Сакраманта создан был не для военного поприща, а для звуков сладких. В армию он попал неизвестно почему, в строю отвечал вместо “я” – “я вас слушаю”, миску в столовой брал двумя пальцами, оживлялся только в бане. Прослужив так два месяца, был комиссован вчистую. Мы стояли в курилке, когда туда зашли несколько человек из хозроты. Серега Ерычев из Альметьевска громко сплюнул, огляделся и сказал: “Ну, всё, осень ушла в пизду”. Сакраманта ойкнул, упал, был отнесен в медчасть, потом отправлен в госпиталь и ряды Советской армии покинул с белым билетом. Однако мы успели подружиться, он уже начинал петь милым тенорком в полковом оркестре бывшего вильнюсского джазмена Олега Молокоедова и после дембеля иногда приезжал на КПП, приносил конфеты, а как-то вызвался с нами выступить – это и оказался “Ригахиммаш”.

После я его видал всего однажды. Слава, в широких белых джинсах и желтой рубахе, бежал в Дзинтари по улице Иомас, крича высокому мужчине: “Скорее же, Мальвина, мы опаздываем!”

Для нас с Подниексом Северянин был не чужой, а “В шумном платье” мы знали наизусть. “Мы” – это значит, что Подниекс хотел научиться говорить по-русски без акцента, видимо, тогда уже предполагая, что сделает всесоюзную кинокарьеру и снимет суперхит перестройки “Легко ли быть молодым?”. С этой целью я наговаривал на пленку в радиорубке километры стихов, а Юрка их зазубривал на слух. Северянин у нас проходил по высшей категории сложности, уже после проработки Есенина и Пушкина. И с родным-то русским непросто освоить “По аллее олуненной вы проходите морево”. Одни названия сборников чего стоят: “Качалка грёзэрки”, “Поэзоантракт”, “Вервэна”, “Миррэлия”. Знание русского не обязательно.

Редко бывает так точно известна дата начала писательской славы. 12 января 1910 года Лев Толстой случайно прочел стихотворение “Хабанера II”. Безобидные, в сущности, строчки “Вонзите штопор в упругость пробки, – ⁄ И взоры женщин не будут робки!..” показались Толстому квинтэссенцией новой поэзии и привели в бешенство. Бешенство такого ньюсмейкера – общественное событие, российские СМИ широко откликнулись. Литературный процесс Северянина пошел.

Интеллигентные современники его презирали – как Чарскую, как потом Асадова. Современники со вкусом растерянно недоумевали. С одной стороны, “неразвитость, безвкусица и пошлые словоновшества”, с другой – “завидно чистая, свободно лившаяся поэтическая дикция” (Пастернак). Рядом: “Чудовищные неологизмы… Не чувствуя законов русского языка… Видит красоту в образе “галантерейности”… ” – и “Стих его отличается сильной мускулатурой кузнечика. Безнадежно перепутав все культуры, поэт умеет иногда дать очаровательные формы хаосу, царящему в его представлении” (Мандельштам). В общем, получается по его, по-северянински, как он и обещает: “Я – соловей, и, кроме песен, ⁄ Нет пользы от меня иной. ⁄ Я так бессмысленно чудесен, ⁄ Что Смысл склонился предо мной!”

Меня с самого первого чтения Северянина занимал вопрос: он это всерьез? Про фетэрку и резервэрку, чтоб ошедеврить и оперлить? И только однажды прочел о том, что все-таки не очень. Конечно, нельзя принимать за свидетельство его собственную декларацию “Ирония – вот мой канон”: мало ли было у него деклараций, да и канонов. Но вот близкий друг Северянина переводчик Георгий Шенгели (именно ему тот слал стихи из Эстонии в 30-е, все надеясь опубликоваться в советской России; Шенгели хлопотал, но тщетно) говорил: “Игорь обладал самым демоническим умом, какой я только встречал, – это был Александр Раевский, ставший стихотворцем; и все его стихи – сплошное издевательство над всеми, и всем, и над собой… Игорь каждого видел насквозь… и всегда чувствовал себя умнее собеседника – но это ощущение неуклонно сопрягалось в нем с чувством презрения”. Тем больше литературной чести Северянину: не Пиросмани салонной разновидности, а сознательный умелец-виртуоз.