– Теперь мне неприятно об этом говорить, – продолжил Грандибль, – но в молодости я занимал видное место при дворе.

– Правда? – Неверфелл дернулась от волнения, хотя догадывалась, что мастер ждет не такой реакции.

– Еще никому в этом городе не удавалось довести Молочный Уэйнпилч до зрелости и не лишиться зрения, – рассказывал Грандибль. – Мне же это удалось, и я отправил головку сыра самому великому дворецкому. И… говорят, когда он положил первый ломтик в рот, он действительно почувствовал его вкус.

– Так… это правда – то, что о нем говорят? Что без самых изысканных лакомств он был бы слеп, глух и нем?

– Не совсем. С его глазами, ушами, носом, кожей и языком все в порядке. Речь идет о его душе. Он может посмотреть на цветок и сказать, что он голубой, но это будет только слово. Можно положить кусок мяса ему в рот, и он скажет, что это ростбиф, сколько лет корове и какой она породы, сколько его готовили и какое дерево пошло на дрова, но все эти запахи и вкусы значат для него не больше, чем камешек. Он может их проанализировать, но больше не чувствует. Разумеется, что можно ожидать от человека, которому пятьсот лет? Говорят, он помнит дни, когда на горе над нами стоял город, а Каверны еще не существовало, здесь были только пещеры и погреба, где город хранил деликатесы. Он пережил этот город, видел, как он разрушился из-за войн и непогоды, а горожане постепенно ушли под землю и начали копать глубокие туннели. Четыреста двадцать из своих пятисот лет его тело пытается умереть. Он препятствует этому всеми возможными средствами – жидкостями, специями, мазями, которые могут отсрочить смерть, но у всего есть своя цена и свой предел. Его лицо утрачивает краски, и его чувства гаснут одно за другим, словно звезды. Вот почему мастера Каверны день и ночь, столетие за столетием придумывают что-то, что он сможет почувствовать.

– И вам удалось!

– Да. Я снискал благосклонность великого дворецкого.

В мрачном тоне мастера прозвучало что-то такое, что обуздало страстное желание Неверфелл узнать о выгодах от благосклонности великого дворецкого. «Он подарил вам золотую шляпу и обезьянку? Это от него вам достались часы? Посвятил ли он вас в рыцари? Пили ли вы жемчужины, растворенные в кофе?..» Неверфелл так и не задала эти вопросы.

– Некоторые люди говорят, что благосклонность великого дворецкого обоюдоострая. Они ошибаются. Это сплошное острие, и все об этом знают, но тем не менее придворные все время режутся об него. Как только тебя настигает слава, ты обретаешь сотню невидимых завистливых врагов. Я слишком часто кололся об это лезвие. Никакая милость этого не стоит. Я решил вырваться из паутины и закрылся в туннелях, чтобы не участвовать в играх двора даже случайно. Покинуть двор нелегко, потому что ты в паутине – долгов, угроз, секретов, людей, знающих твои слабости, и людей, чьи слабости известны тебе. Когда я ушел, многие шептались, что это просто ход в сложной игре, потребовавшей скрыться из поля зрения. В первый месяц меня четыре раза пытались убить.

Замки, предосторожности, предпринимаемые по случаю любого визита… Все это наконец получило объяснение.

– В конце концов меня оставили в покое, – продолжал мастер-сыродел, – но только потому, что год за годом я прилагал все силы, чтобы оставаться абсолютно нейтральным. Никаких игр, никаких союзов, никаких попыток влияния. Я со всеми вел себя одинаково. Без исключений.

– Ох… – На Неверфелл снизошло понимание, и она крепче обхватила колени. – Вот почему вы не захотели дать мадам Аппелин Стертон? Потому что это стало бы исключением?