Тыкулча идёт, идёт, идёт, приходит ко второму схрону, распечатывает, запечатывает, ест, ночует, ест, распечатывает, запечатывает, идёт к третьему схрону, распечатывает, запечатывает, ест, ночует, ест, распечатывает – и так четвёртый, пятый, шестой, Господи, если ты есть, как ты терпишь это однообразие, седьмой, восьмой – это восемь дней пути, и каждый раз Тыкулча боится одного: он пришёл слишком рано. Ты приходишь к схрону и не знаешь, хватит ли весны для того, чтобы пережить ночь; ты ложишься спать, будучи уверенным в том, что завтра ты не проснёшься, что ты станешь Стеклом – но когда просыпаешься, ты радуешься этому чуду.

Восьмой схрон большой – он как перевалочная база для охотников. Когда-нибудь Cтекло захватит всё, и тогда охота закончится, и закончится стан, надо будет искать новые места, но пока достаточно живности, выходящей по весне наружу и ждущей своей стрелы или пули. Тыкулча сидит в схроне, жуёт разогретую вяленку, похожую на подошву, но почему-то удивительно вкусную, сам заготавливал, наверное, а может, и кто другой, все тут хороши, все тут умеют. В восьмом схроне есть чудо, которого нет в других, – окно: маленькое, узкое, низкое, под самым потолком, если встать на цыпочки – заглянешь. Там три слоя стекла – самого обычного, редкость тут, – всё прозрачно, Тыкулча, прежде чем в схрон спускаться, почистил, и видна белая равнина и чёрные лесные головы, недвижные в безветрие. Тыкулча смотрит в окно в надежде на движение, авось кто появится, песец какой или птица, но понимает сам, что вряд ли, рано ещё, через недельку, не раньше, а пока они в своих схронах сидят, не высовываются. Бывало, заячьи схроны по весне откапывали – то-то радость была, и охотиться не надо, бери сонных за уши и волоки в стан, живых ещё, тёплых. Но это редко, только случайно получается – далеко от схрона не уйдёшь, а зайцы мало ли где прячутся, в стороне от тропы, в бесконечной белизне.

Там, на Стеклянном Великане, написано у самых корней имя. Когда Тыкулча его писал, Великан не был стеклянным, был деревянным, и Тыкулча – тогда ещё тоже вовсе не Тыкулча – продирал его жёсткую ребристую кору маленьким ножом, чтобы оставить навсегда, не забыть. Каждый охотник оставляет своё первое имя позади, у мамки в хате, в молочных берегах, и имя это – детское, грустное, смешное – в то же время самое важное, сокровенное, никто его не знает, кроме родителей и самого охотника. А потом охотник забывает его, и чтобы не потерялось, надо оставить его ещё кому-то – сове или лисице, нерпе или волку, скале или вот дереву, чтобы то помнило, знало, – родители умрут, охотник умрёт, дети его умрут, внуки его умрут, а волк будет помнить, или дерево, или камень, или нерпа. Старое имя Тыкулчи давно стало Стеклом, ушло в снег, скрылось из виду, и только он знал – оно там, там, никуда не делось, первое его имя, забытое в день, когда родился его первенец. С этими мыслями он засыпает и спит без сновидений, только трещат пеллеты, только прячется за окном солнце, погружая мир в белую тьму.

Утром Тыкулча просыпается, ест и выходит наружу. Он ненадолго, всего на час, законопачивать шлюзы нет смысла, так – закрывает едва-едва, чтобы живность никакая не проникла. Было дело, лисица в схрон пробралась, когда Тыкулча не видел, не в этот схрон, в третий, и как через несколько дней Тыкулча вернулся, всё внутри было перевёрнуто, сожрано, загажено, а лисица, свернувшись клубком, грелась прямо в печи, там угольки могли несколько недель не гаснуть. Лисицу он убил, но порядок потом два дня наводил, время потерял.