Они встретились в комнате Маяковского на Надеждинской. Эльза вспоминала: диван, стул, стол, на столе бутылка вина. Маяковский сидит за столом, ходит по комнате, молчит. Сидя в углу на диване, она ждет, чтобы он хоть что-нибудь сказал, но он не произносит ни слова, он что-то ест, шагает вперед и назад, и так час за часом. Эльза не понимает, зачем она приехала. Внизу ждет знакомый.

– Куда ты?

– Ухожу.

– Не смей!

– Не смей говорить мне “не смей!”

Мы поссорились. Володя в бешенстве не отпускал меня силой. Я вырвалась, умру, но не останусь. Кинулась к двери, выскочила, схватив в охапку шубу. Я спускалась по лестнице, когда Володя прогремел мимо меня: “Пардон, мадам…” и он приподнял шляпу.

Когда я вышла на улицу, Володя уже сидел в санях рядом с поджидавшим меня Владимиром Ивановичем [Козлинским]. Бесцеремонный и наглый, Маяковский заявил, что проведет вечер с нами, и тут же, с места, начал меня смешить и измываться над Владимиром Ивановичем. А тому, конечно, не под силу было отшутиться, кто же мог в этом деле состязаться с Маяковским? Мы действительно провели вечер втроем, ужинали, смотрели какую-то программу… и смех и слезы! Но каким Маяковский был трудным и тяжелым человеком.

В своих воспоминаниях Эльза молчит о том, что после ее недельного пребывания в Петрограде их отношения возобновились. Вернувшись домой, она немедленно пишет ему письмо, в котором рассказывает, что безутешно плакала в поезде и что “мама и не знала, что ей со мной делать”. “А все ты – гадость эдакая!” Маяковский пообещал приехать в Москву, и она ждет его с нетерпением: “…Люблю тебя очень. А ты меня разлюбил?” Не получив ответа, 4 января 1917 года она пишет ему снова: “Не приедешь ты, я знаю! <…> Напиши хоть, что любишь меня по-прежнему крепко”. Но Маяковский приехал: в день, когда Эльза отправила письмо, он получил трехнедельный отпуск в автомобильной роте и уехал в Москву, где встречался с матерью, сестрами и, конечно, с Эльзой. Нетрудно представить чувство победы, переполнявшее Эльзу, – ведь ей удалось пусть на время, но отвлечь Маяковского от Лили…

Прочитав, что “у нервов подкашиваются ноги”, Эльза испугалась, как бы Маяковский не покончил с собой. Именно в этот период, весной 1917 года, он переживал “очень <…> драматический момент” и был “в очень тяжелом состоянии”, – вспоминал Роман Якобсон. К этому времени относятся несколько угроз и попыток самоубийства. “Всегдашние разговоры Маяковского о самоубийстве, – вспоминала Лили. – Это был террор”. Однажды ранним утром ее разбудил телефонный звонок: “Я стреляюсь. Прощай, Лилик”. Она мчится на Надеждинскую улицу. Маяковский открывает дверь. На столе револьвер. “Стрелялся, осечка, – говорит он. – Второй раз не решился, ждал тебя”. Она лихорадочно уводит Маяковского к себе домой. Там он заставляет ее играть в преферанс. Они играют как одержимые, и он изводит ее строчками Анны Ахматовой “Что сделал с тобой любимый, что сделал любимый твой!”. Лили проигрывает первую партию, а затем, к его радости, и все остальные…[4]

“При таких истериках я или успокаивала его или сердилась на него и умоляла не мучить и не пугать меня”. Лили не преувеличивала, мысль о самоубийстве проходит через всю его жизнь и творчество. Он был, по словам Корнея Чуковского, “трагичен, безумный, самоубийца по призванию”.

Рождается новая красота

Отношения Эльзы с Маяковским были сложными, но она могла утешиться ухаживаниями друга детства – того самого Романа Якобсона, который свидетельствовал о “тяжелом состоянии” Маяковского в этот период. Семьи Каган и Якобсон жили в Москве всего в нескольких кварталах друг от друга, на Мясницкой, и тесно общались. Подобно Каганам Якобсоны принадлежали к московской еврейской элите, отец был крупным оптовиком по прозвищу Рисовый Король. Эльза и Роман были ровесниками, и во время беременности их матери шутили, что если родятся мальчик и девочка, они поженятся. Роман никогда не общался тесно с Лили – слишком велика была разница в возрасте, а с Эльзой он проводил много времени, в том числе и потому, что у них была одна учительница французского – мадемуазель Даш. Потом их пути разошлись, а когда в конце 1916 года они снова встретились, их связала, по определению Якобсона, “большая, горячая дружба”.