Ну, вот и отпустили его из Синода ни с чем, без повышения и награды, вопреки обычаю, и так ничем и не награждали до конца жизни, оставив в невнимании.

Духовенство любило Николая за великодушие и снисходительность, а особенно за то, что он был сердоболен к сиротам.

За сиротами он всегда охотно зачислял отцовские и родственников места, и обязывал семинаристов на сиротах-невестках жениться. Без взятия сироты-невесты никто почти не получал у него места.

Особенно сердоболен был к своей родне, которая привалила к нему из других губерний в большом количестве и наделала ему много беспокойства.

Персонал девичий – разных племянниц – он разместил по священническим местам, на некоторые поступали семинаристы и даже академисты, женившись на них обязательно; места эти были все из лучших, большей частью в Тамбове.

Прибыл к нему и родной отец-дьячок, которого он поместил на жительство у себя, в Казанском монастыре при архиерейском доме, и чтобы ему не было скучно, сделал его протоиереем, в каковом сане он и служил с монахами, торжественно и во главе, всенощные и обедни…

Отец архиерейский был у духовенства persona grata. К нему обращались с разными ходатайствами просители, и непременно получали нужные милости от владыки-сына, если только отец располагался за них ходатайствовать.

Расположение же это духовенство умело всегда приобретать хорошим предварительным угощеньем, так как отец архиерейский очень неравнодушен к угощениям, и мастер был выпить по-старинному.

Было тут немало и злоупотреблений. Но Николай смотрел на них сквозь пальцы. Да скоро он стал смотреть так и на всё, его окружающее, и на всех, около него действовавших.

Весь штатный и нештатный персонал его обстановки, свиты и управления, почувствовав свободу, пришёл в брожение и пустил в ход все свои грубые инстинкты, особенно хищнические.

Консистория ликовала, деньги валились к ней со всех сторон в изобилии; в канцелярии с кругу спились много писцов и столоначальников; некоторые только более умеренные успели нажить капитальцы, обстроиться хорошими домами и завести лошадок, на которых и приезжали в консисторию по-барски.

Николай перестал заниматься делами сам и всё отдавал на волю консистории. Резолюции его на всех бумагах были всегда одни и те же, самые лаконические и механические: “в консисторию”, “пусть рассмотрит консистория”, “исполнить”, “утверждается”. И полагал он их на бумагах и делах, не читая ни бумаг, ни дел…

Члены консистории все были толстые, жирные, с порядочным брюшком, с трудом и тяжело доходили или доезжали до консистории, долго отдыхали в ней от одышки, сидя за столом, часто и неторопливо понюхивали табачок и им друг друга угощали; но дела не любили и им не занимались.

Всё, и без всякого их участия, обрабатывалось в канцелярии, под руководством секретаря, и давалось им только подписывать. И подписывали всё, почти не читая, разве что коротенькое, озабочиваясь только тем, чтобы подписаться аккуратнее, на своём местечке и по рангу.

В это злосчастное для духовенства время появился на сцене и заиграл большую роль при архиерее его письмоводитель Василий Иванович Челнавский, сам по себе ничтожный, недоучка, едва прошедший несколько классов училища, и только необыкновенно юркий и способный на всякое шутовство.

Примостился он к тёплому местечку ещё в начале службы Николая и цепко держался до самого увольнения Николая на покой, нажив порядочный капитал.

Он изловчился своей юркостью так угодить архиерею, что стал к нему ближе всех и человеком самым нужным. Всякая бумага и всякое консисторское дело проходило чрез его руки и могло дойти до архиерея только чрез него и обратно. На этом перепутье он, как паук, раскинул свои сети, и так устроился в архиерейской канцелярии, что все просители и все имеющие дело до архиерея и в консистории никак не могли обойтись без Василия Ивановича.