Я тотчас ответил ему, что страшно рад тому, что хер Попова живет своей отдельной от меня жизнью и что меня самого здесь называют: «Хер Пόпов» – с ударением на первом слоге.
Как разгадать все эти сплетения и даже, можно сказать: нагромождения, я, честно говоря, не знаю. Впрочем, знаю, кажется: грибы!
Старик с розами
Много лет я приятельствовал с совершенно очаровательным человеком, О., известным театроведом, знатоком русской культуры, эрудитом, чье суждение было в высшей степени влиятельным для всякого художника, в какой бы области искусства тот ни работал. Он как будто не замечал весомости своих мнений и высказывался всегда исключительно мягко и скромно, почти застенчиво. Даже если он рассказывал о чем-то из истории, чего никто, кроме него, и знать-то не мог, он словно бы ждал возражений и смотрел на аудиторию с неподражаемо вопросительным выражением, избегая при этом распространенного словечка: «да?» Никогда и никто не осмелился бы предложить ему что-либо возглавить: ясно было, что откажется, хотя стоило ему захотеть, и за ним пошел бы кто угодно, так авторитетны были его имя и слава человека безупречно честного и беспредельно осведомленного.
С ним хорошо было разговаривать. Он с самого начала угадывал, к чему клонится беседа, и отвечал сразу же на все вопросы, которые ему можно было бы поставить, так что голоса диалога могли чувствовать себя совершенно равноправными участниками, внесшими свою лепту в разработку заданной темы. Настрой собеседника также не оставался для него тайной, и деликатность его реплик всегда была безукоризненной. Иронию, которая ему была в высшей степени присуща, он, как и многое другое, прятал в усы-щеточку. Но и ничего не могло быть приятней, чем когда усы его топорщились в дружелюбнейшей улыбке.
Если ты притязал на конфиденциальный разговор с ним, он охотно тебя выслушивал и одаривал тебя консультацией, коли ты об этом просил: по собственной инициативе советов не давал. Дозволялся любой градус откровенности, и можно было быть уверенным в том, что ни одна сплетня не укажет на него как на свой источник. Сам он при этом ни с кем не секретничал, и даже немыслимо было представить себе, чтобы он с кем-либо заговорил на личные темы.
Не только я, но вообще никто ничего о его частной жизни не знал. Говорили, что у него некогда была жена, но никто о ней ничего не помнил и подробностей его вдовства не ведал. Неизвестно было даже, подлинно ли он вдов.
Он всегда был не просто ухожен, но одет с иголочки, костюм выглажен и галстук тщательно подобран. Можно было предположить, что за всем этим скрывается женская забота, но все почему-то в этом сомневались. Глаза его молодо горели не только, когда он говорил на увлекающие его темы, но и когда он глядел вслед прекрасной даме, какого бы возраста та ни была – от четырнадцати до девяноста восьми (старше просто не было в кругу наших знакомых, а среди детей я его не видел).
Я догадывался, что он ведет дневник, но никогда не мечтал даже, что мне удастся хотя бы краешком глаза заглянуть в него. А между тем – вот он, его дневник, у меня в руках. Специальным пунктом в его завещании было пожелание, чтобы все его записи были переданы в мое распоряжение вместе с правом на использование дневника по моему усмотрению, но лишь по прошествии десяти лет со дня его смерти.
Десять лет прошло, а я все еще не решил, что делать с его дневником. Кажется, что записи, а его дневник – это именно записи с обозначением чисел, дней недели, а иногда даже и времени суток, – представляют собой нечто цельное, написанное словно бы единым махом и согласно обдуманному замыслу. Рука не поднимается разрознить листы, превратить их в фрагменты, а между тем ясно, что при нелюбви автора к публичности и совершенно явной его стыдливости, он ни при каких обстоятельствах не одобрил бы публикацию небывало откровенных заметок, затрагивающих не только его частную историю, но и подробности жизни других персонажей, названных своими (почти всегда известными) именами.