А тут еще давила Аллилуева, чуть не ежедневно грозилась сделать их ночные сборища известными партии, настроить против Сталина детей. Конечно, это было неопасно и нестрашно – обычная истерика ревнивой бабы, тем не менее Сталина это раздражало, и они именно ее винили в том, что он сделался злее, резче, что почти исчезли их долгие, совсем грузинские застолья; теперь вместо вина была водка, а вместо тостов – девочки из кордебалета.

Вера знала, что и она потому так легко была допущена в Кунцево, что началась эта волна, а раньше, пока кто-то не надоумил Енукидзе договориться с балетом, они как закон постановили, что каждый по очереди должен приводить с собой кого-нибудь со стороны, чтобы всякий раз было хотя бы одно свежее личико.

От напряжения, которое в них росло и росло, она никуда не могла уйти, только о нем и думала. Видела, что они вконец запутались и не знают, что делать, до ужаса боятся остаться неправыми, того хуже – одни или в меньшинстве. Из-за этого по партийной привычке объединяются в платформы и группировки: часть стояла за то, чтобы теперь относиться к Сталину так же, как и весь народ, то есть как к вождю, другая не хотела ничего менять; была и пара буферных, компромиссных фракций, правда, совсем маленьких.

Любая из этих группировок с радостью взяла бы Веру, но она уклонялась, была против любой фракционной борьбы, против любого раскола, она потом даже с Аллилуевой подружилась, которая для каждого из них была враг номер один и которую избегали, как зачумленную. Уговаривая Веру, они вслед за Лениным повторяли, что прежде, чем объединяться, нужно сначала размежеваться, Вера же не сомневалась, что раскол везде и всегда есть зло, она обязана убедить их в этом, убедить смягчиться друг к другу и, добровольно распустив все фракции, снова сойтись вместе.

Объясняя это, она даже не ходила вот так между ними, а как бы скользила, вкрадчиво, упорно внушая, что ей было открыто, что она сама поняла и приняла. Она скользила от одного к другому и нигде не останавливалась, нигде не задерживалась, чтобы никто не мог сказать, что она – его и от его имени или по поручению действует. Что она человек того-то или того-то.

Она сама, по собственной инициативе их связывала и перевязывала, плела для всех один кокон, где каждому было бы тепло, хорошо и, главное, не надо было бы никого бояться. Она плела всё заново, потому что старый кокон был везде порван, защитить никого уже не мог, наоборот, они принимали его за сеть, за путы, всё им казалось, что он их стреножит, того хуже – душит, потому что он есть настоящая удавка. Она очень нежно плела, нежно и ласково, но если кто, даже сам Сталин, хотел большего, ускользала, но и это делала не обидно, так что в каждом оставалось, что это сейчас она не дается ему в руки, сейчас от него ускользает, потому что сначала должна сплести кокон, свить гнездо. Наверное, поэтому никто ее не ревновал и никто ей не завидовал, наоборот, все любили.

Как ни странно, одной из ранних Вериных прозелиток стала именно Аллилуева. Через три дня после своей первой вечеринки в Кунцеве, когда она шла к Лене в приемную Сталина, в кремлевском коридоре Вера неожиданно столкнулась с Аллилуевой. Очевидно, в их кружке у той был свой информатор или кто-то хотел помешать Вериным отношениям со Сталиным, во всяком случае, Аллилуева остановила ее, взяла за руку, чтобы не убежала, и стала говорить, что всё про Веру знает: она, такая молодая, чистая, красивая, и вот участвует в мерзких кутежах, развратничает, а дальше, глотая слезы, что она, Аллилуева, больше не может, не может так жить и что когда-нибудь и в Вериной жизни будет то же самое, и тогда она ее, Аллилуеву, вспомнит, каждое ее слово вспомнит. Вере сделалось стыдно и жалко ее, она принялась утешать Аллилуеву, плакать вместе с ней, потому что, слава Богу, ни в чем не была виновна.