Возвращаясь назад в Москву, Вера почти неотвязно думала, что теперь, когда Ирины на свете больше нет, мать, увидев живой ее, младшую дочь, начнет беспрерывно себя спрашивать, почему в Рыбную Слободу поехала Ирина, а не Вера, почему Вера жива и здорова, а Ирина или умерла от холеры, или увезена в Турцию – и так в конце концов просто возненавидит ее. Но мать встретила Веру перемешанными со слезами объятиями, поцелуями, и через месяц Вера вдруг поняла, что родители перенесли свою любовь на нее.

Они еще продолжали искать Ирину, ездили в Рыбную Слободу, и всё равно дома у Веры то и дело возникало ощущение, что родители отказались от старшей дочери чересчур быстро, как бы предали ее. Это, конечно, было ерундой, просто Вера оказалась к этой любви не готова. Она не умела и не знала, как себя в этой любви вести, что и кому говорить, как отвечать. Она ни в какой степени не была рождена любимой дочерью и даже в этих обстоятельствах не могла ею стать. И все-таки снова уйти из дома Вере было очень трудно, понадобилось несколько новых разрывов, ее готовности на них, чтобы ни родители, ни она, даже если бы и захотели, не сумели вернуться вспять.

Одним из таких разрывов, для родителей, быть может, самым тяжелым, был ее брак с башкиром. Те курсы при Комиссариате просвещения, на которых она познакомилась с Иосифом, должны были готовить педагогические кадры для национальных автономий. Сам Иосиф попал туда, организовав в маленьком местечке в восточной Белоруссии, откуда был родом, первую советскую школу. Половина студентов, что на этих курсах учились, были нацмены, другая – русские, которые, так уж получалось, сразу делались их кураторами. Только потом Вера сообразила, что за всем этим, конечно, стоял тонкий расчет. Русские были, как правило, женщинами, причем по большей части весьма хорошенькими; нацмены же сплошь мужчины, и мысль, что они должны женить этих нацменов на себе, родить им кучу детей-полукровок и так легко и органично закрепить автономии в Федерации, приходила сама собой. Напрямую это никому и никак, естественно, не объяснялось, но расчет был верен: сколь ни были многие из них наивны и целомудренны, природа скоро брала свое.

Наверное, потому, что Вера почти год проработала в сельской школе в Башкирии, в кураторство ей достался почти не говоривший по-русски башкир Тимур, о котором было известно лишь, что он прапраправнук башкирского героя и революционера Салавата Юлаева, то есть как бы сам наследственный революционер, а кроме того, человек в своем народе очень влиятельный. Тимур был этакий смешной толстый медвежонок, круглоголовый, с плоским лицом и доброй, время от времени начинавшей блуждать улыбкой. Лене она говорила, что, похоже, от всего, что он видит в Москве, от всего этого многолюдья и суеты у него голова идет кругом.

Вера проводила с Тимуром дни напролет: учила русскому языку, готовила с ним вместе домашние задания, таскала по театрам и выставкам. Он был послушен, робок и ходил за ней, будто на веревочке. От жившего в их доме татарина, того самого, которого мать обвиняла в похищении Ирины, Вера кое-как знала арабский, к языкам у нее вообще были редкие способности – в гимназии все десять лет и по латыни, и по греческому, и по новым языкам она в классе шла первой; Тимур тоже знал язык Магомета, и это, конечно, облегчало их отношения.

Она водила башкира за собой, куда бы ни шла: и в гости, и к подругам, и домой – и так как он тоже был тюрок, полюбила представлять, что похитили не сестру, а ее, что у Тимура есть гарем и она в него попала. В этом случае всё устраивалось по-домашнему и ни капельки не страшно, но вина, что жива осталась она, а не Ирина, с нее снималась. Заданий было много, и нередко они занимались до глубокой ночи, трамваи не ходили, и она оставалась ночевать на Якиманке, в общежитии у Тимура. Выглядел он таким рохлей, что ей это казалось совершенно безопасным. Однажды она даже решила проверить, как далеко может зайти, и сама не заметила, что перешла черту, теперь не сумеет, да и не хочет останавливаться. Впрочем, это было один-единственный раз, и никакого значения она той ночи не придала.