Папа застегнул последнюю пуговку и легонько похлопал меня по спине:
– Пора, Лей-ли.
Он усадил мою куколку на кровать, так и не ответив на мой вопрос. Следом за папой я вышла во двор, где уже стояла повозка с запряженной в нее лошадью. Папа вздохнул и принялся барабанить пальцами по деревянному бортику.
– Папа, мы не опоздаем?
Он покачал головой, подхватил меня на руки и усадил на повозку. Затем поклонился. Как будто я важная дама, а он – мой возница.
– Куда едем, барышня? – спросил он, приподняв шляпу.
Я хихикнула:
– В церковь, пожалуйста.
И тут на крыльцо вышла мама.
Мы с папой оба открыли рты; она никогда не наряжалась, всегда ходила в заношенном платье, в замызганном переднике, в старых стоптанных папиных сапогах и заплетала волосы в две небрежные, вечно растрепанные косы. Но в то утро она была чистой и свежей, словно кувшинка, – как будто только что вышла из горного ручья. Ее кожа искрилась, точно умытая росой. Платье густого зеленого цвета оттеняло ее лицо, которое прямо светилось. Ее рыжие волосы были как языки пламени, струившиеся у нее по спине. Она уселась на кучерское сиденье рядом с папой и держалась так непринужденно, словно это был ее обычный наряд и она каждый день ездила в город.
Мы с папой таращились на нее, пока она не сказала:
– Хватит, Питер… Мы опоздаем.
Папа щелкнул кнутом, и повозка тронулась с места. Всю дорогу до Оркена он улыбался, украдкой поглядывая на маму. Мне казалось, что я сейчас лопну от счастья. Мы все – даже наша старенькая лошадка – пустились в приключение, чтобы встретиться с Богом. И найти синеруких детей.
Когда мы подъехали к оркенской церкви, служба уже началась. Я поспешила выбраться из повозки и зацепилась передником за гвоздь. Мама схватила меня за локоть и велела не торопиться. Но мне хотелось скорее попасть внутрь – может быть, там я найду настоящих друзей! Я смотрела во все глаза; я никогда в жизни не видела таких зданий. Все черное, с длинным фасадом-лицом, и высокими окнами вместо глаз, и двойными дверями, закрытыми, как плотно сжатые губы.
Изнутри доносились поющие голоса, срывавшиеся на высоких нотах. Мне они резали слух и Богу, наверное, тоже. Я начала напевать, хотя не знала мелодии. Впрочем, люди, певшие в церкви, ее тоже не знали. Мама шикнула: «Тише, Лейда!» – а папа взял меня за руку. Мы поднялись на крыльцо по широким ступеням. Я старалась вести себя тихо, но внутри у меня все бурлило.
Мы вошли в церковь как будто украдкой. Словно нам не хотелось, чтобы Бог нас заметил. Но тяжелые двери с грохотом захлопнулись у нас за спиной. И все, кто был в церкви, обернулись к нам.
Все, кто сидел на длинных узких скамьях, ряд за рядом. В тесноте, с рыхлыми, бледными, как квашня, лицами. Все одинаковые, все потеющие в своих шерстяных одеяниях, готовые свариться для Бога. Но Бога там не было. Для него просто не было места. Как и для синеруких девочек.
Пение смолкло. Я еще крепче вцепилась в папину руку и спряталась у него за спиной, радуясь, что мама дала мне перчатки, что папа такой большой и высокий. Но мне все равно хотелось показать этим людям, что я такая же, как все другие девочки, что я нарядно одета, что я хочу найти новых друзей и поздороваться с Богом. Я выглянула из-за папиной ноги и увидела, что больше ни у кого нет перчаток. У всех были голые бледные руки. В проходе стояла темноволосая девочка в коричневом платье. Она даже не посмотрела на мое лицо. Ее взгляд был прикован к моим рукам, облаченным в перчатки.
Все остальные смотрели на маму. И я их понимала: среди женщин, собравшихся в церкви, она была самой красивой, как воздушное пирожное среди зачерствевших буханок хлеба, с их гладко зачесанными волосами, собранными в пучки, с их темными платьями строгих фасонов. Мамино зеленое платье плотно облегало ее грудь, никакой воротник не скрывал ее длинную лебединую шею.